Спать не хотелось, и мы подались на зов музыки, доносящейся из парка. Неясные силуэты в серой полутьме аллей, воркотня и лобызания парочек по кустам, открытая танцплощадка. У входа толкался не танцующий забулдыжный люд.
Мы ротозейничали из-за деревьев, опасаясь в сей неурочный час напороться на кого-нибудь из взрослого персонала ДПР.
Над густой шаркотней множества ног заливисто взвивалась медь труб, позвякивали тарелки. Мы подождали, пока оттрещал пронзительно-гремучий фокстрот, за ним откружили занудные повторы бального танца:
Далее поплыла исполненная мягкости и трепетности мелодия танго. Больше всего мне нравились вальсы. Как околдованный, вслушивался я в зовущие, волнующие звуки:
— Маня! — пискнул Толик.
Любопытной дикаркой кралась Маня поодаль от танцулек, с жадной завистью пожирая глазами галлопирующие по площадке сдвоенные тени. Давняя история с абортом отвадила ее от приемника, и видели ее мы редко. Она неузнаваемо изменилась, раздалась, заматерела; все ее округлые формы строптиво выпирали из короткого и узкого ситцевого платьица, лицо огрубело, обрело лошадиную вытянутость.
Ненароком Маня набрела на стайку вольной шпаны. Те прицепились хвостом, лапали за груди, дразнили.
— Задрыгуся! — визжал туземец, едва по плечо Мане.
— С кем сегодня! — дергал другой за болтающийся поясок платья и лез под подол.
— Честная давалка! — кричал третий.
Маня жеманно отбивалась, кривила пухлые губы томной улыбкой. Из боковой аллеи вывернула пара приблатненных верзил. С напускным негодованием отогнали привязчивую шушваль и подхватили Маню с боков.
— Еще полезут, позовешь нас!
— Зеньки повыткнем, кто тебя тронет!
— Айда с нами, достояние народное!
Маня упрямилась, тянула к людной, освещенной танцплощадке.
— Не ломайся! — вскипел угрожающий возглас.
Парни повлекли Маню вглубь аллеи, где запущенный парк постепенно сливался с лесом. Меня вдруг словно хлыстом полоснула жалостливая, страшно знакомая мольба:
— Только не бейтесь! Не бейтесь!
— Носить будем кроха… на грудях, — звучал в ответ развязный хрип. — Эмблемой чистоты и невинности.
— Маня, Манюнька, Манюсенька! Да мы …
Гром оркестра глушил удаляющиеся голоса.
Давний, внезапно нахлынувший ужас пригвоздил меня к месту. Три тесно обнявшиеся тени таяли в густом мраке дальних кустов и деревьев.
Через неделю здесь же в парке мы едва не налетели на знакомую парочку: Зиночка и изрядно спавший с тела Жирпром неспешно фланировали по дорожке в том же направлении, куда уволокли Маню.
У Толика нижняя челюсть чуть не отпала. Мы рванули по кустам к забору и прямехонько в ДПР.
Зиночка гуляла бездумно в эти последние теплые ночи. Приходила измочаленная, распатланная, с соломинками в волосах. Мазала вонючим вазелином искусанные губы, смотрела невидящими глазами, безучастная ко всему, кроме канцелярского дивана. Его она и проминала, отсыпаясь до обеда.
Углубленная во что-то свое, сокровенное и важное, Зиночка устранилась от дел приемника. И на реку, и в редкие вылазки на торфоразработки, и на огород мы отправлялись самостоятельно, без взрослых. Зиночке было на все наплевать, словно внутри нее разлилась всезатопляющая сладость, и нужно насытиться, донежиться пока двадцать лет и лето милостиво, а там хоть трава не расти!
Жизнь вроде бы катила по раз и навсегда заведенному распорядку, но чувствовалось, что наш примитивный быт в чем-то разладился. Приемник как будто сам беспризорно плутал среди вольных лесов и полей. Во всем царили безразличие и равнодушие, мое возвращение едва заметили.
Родная группа приняла меня без насмешек и особого любопытства. Никто не требовал откровенности, не пытался дразнить. Слегка порасспросили и забыли и о моем существовании, и о моем побеге.
Привычно побрели дни, я растворился в их неспешном кружении. Пасмурным вечерком заноет, заболит душа о недоступном детдомовском рае и злосчастной доле, и снова все нипочем! Ожидание тлело глубоко скрытым, подземным горением, очень редко вырываясь наружу.
Узы ДПР стали необременительными. Молчаливая безучастность взрослых дарила нам слегка прикрытое формальностями и режимом, но в действительности бесконтрольное существование: обманчивую свободу зажатых в тиски бессрочной отсидки расконвоированных узников.
Мы старались взять от последних летних деньков все возможное. Как прирученные звери, вместе сходились в установленные часы к кормушке, а большую часть дня проводили вне дома. Если зимой снежное царство за окном давило своей неизменностью, вечностью, то сейчас бег времени был неуловим. Каждый дождливый день пугал не на шутку: не станет ли он той вехой, за которой кончается свобода и начинается новый виток отсидки?