В ту ночь, переодевшись крестьянином, я прибыл в Санта-Марию. Я оставил моих людей в лиге от селения и приказал им ждать меня, спрятавшись в лесу. Надвинув на глаза широкополую соломенную шляпу, я присоединился к больным, ожидавшим перед хижиной на склоне холмика. Я оказался между паралитиком и прокаженным, лежавшими на земле. Один был весь в язвах, и о его болезни предупреждала шляпа, увенчанная свечами; другой, наполовину превратившийся в животное, пребывал в полной неподвижности. Я тоже лег и притворился спящим, уткнувшись лицом в голую землю, истоптанную больными и пропахшую миазмами. Когда я открыл глаза, я увидел перед собой коренастого, свежего, цветущего человека с мягкими седыми, почти платиновыми волосами до плеч. Таким же сильным и чистым голосом, как он сам, он сказал мне: не снимайте шляпы. Он не прикоснулся ко мне. Не выслушал меня. Не спросил, на что я жалуюсь. Не поговорив со мной, не расспросив меня, он сразу узнал обо мне больше, чем знал и мог рассказать ему я сам. Возьмите это. Он протянул мне пригоршню цветочных луковиц и корней. Казалось, они вымазаны в какой-то липкой смоле. Велите сварить их и три ночи кряду держать на свежем воздухе. Он достал коробочку, похожую на мою табакерку. Раскрыл ее. Внутри фосфоресцировал зеленоватым светом, как светлячки, какой-то порошок. Насыпьте это в отвар. У вас получится настой Корвизара. Я, чуть дыша, спрятал луковицы и коробочку в свою котомку. Хотел было достать несколько монет. Он удержал меня, положив руку мне на руку. Не надо, сказал он, я не беру денег с больных. Узнал он меня? Или не узнал? Темна вода. Зрительно он меня не узнал. А может, и узнал. Во всяком случае, он не нарушил тайны, поведанной без слов под тенью сомбреро, надзиравшего за моей тенью. Я ушел, от радости не разбирая дороги и спотыкаясь в темноте о множество тел, валявшихся на земле, как трупы на поле боя. Я шел, наступая на руки, на ноги, на головы людей, которые приподнимались и ругали меня со свойственной больным ужасающей злобой. Но от этой брани я чувствовал себя еще более счастливым. Здоровье не знает языка гнева. А я нес здоровье в своей котомке.
Я три дня пил настой и на три года избавился от всех недугов.
Нисколько не тоскуя о Мальмезоне[258], о пышности наполеоновского двора и забыв о своей собственной славе, дон Амадео наслаждался райским уединением в парагвайской глуши. Покровительствуемый, любимый, почитаемый. В то время как приводились в боевую готовность войска, плелись заговоры, писались бумаги, приезжали эмиссары со всех концов света, выступали несомненно авторитетные ученые, но также и сомнительные политиканы, которые старались использовать Бонплана в своих интересах, старина Эме присылал мне целебные травы, смолистые луковицы и фосфоресцирующий порошок Корвизара.
Грансир[259] был не таков, как другие. Он приехал за Бонпланом. Увидел Парагвай и убедился в лживости россказней о нашей стране. Сказал с полной ясностью то, что должен был сказать, не слишком греша против истины. За океаном от него ждали известий самые выдающиеся ученые того времени. Издалека они видели в Бонплане человека, которым он уже не был: Гумбольдт[260] — Бонплана, который спас его от кайманов во время кораблекрушения на Ориноко, был его спутником в снегах Чимборасо, среди ночи разыскивал своего товарища в чаще эквадорской сельвы; другие, люди с павлиньими глазками вместо глаз, — ученого царедворца из Мальмезона и Наварры, искусного садовника Жозефины. Самые прозорливые — корифея науки, естествоиспытателя, который, исколесив вместе с Гумбольдтом всю Америку, где они в общей сложности проделали путь в девять тысяч лиг, вернулся в Париж с коллекцией растений, в которой были представлены шестьдесят тысяч видов, в том числе около десяти тысяч доселе неизвестных. Гумбольдту и Бонплану, Кастору и Полуксу природы, не суждено было встретиться вновь под экваториальными созвездьями.