Но глаз не мог без книги, не мог без строк, что, ложась линейка в линейку, становились стихами. Стихов набиралось все больше, и в конце концов это стало вызывать у Яся противоречивые чувства: реже — радость, чаще — недовольство, затяжное, мучительное, потому что переживаемое в одиночку. Что и говорить, нелегко быть автором книги, которая — вот она! — вроде бы есть и которой в то же время нет — не издана. Но еще труднее сознавать, что стихи, рвущиеся из твоего сердца, чтобы быть услышанными, до другого сердца не доходят. Колокол без языка, лес без эха, птица без крыльев — кем только не представлял себя в своих мучениях Ясь Луцевич.
Летом этих мучений он еще знать не знал. Летом был подъем — точно сами собой рождались строки о народном горе, о мужичьей доле, о злосчастной своей судьбе. Стонала душа, протестовала, нетерпеливая: «Невмоготу! Довольно, хватит…», «Невольник, кланяйся весь век…» Невольник никому больше кланяться не желал. Невольник задумывался над своей участью: «Я сею, чтоб другие тенью пришли и сняли урожай?» Невольник противился: «Довольно. Всё. Конец терпенью. И колокол гудит: вставай!» Невольник же и утешал себя:
Эти строки «хлопчина» Ясь Луцевич написал перед отъездом сюда, в усадьбу пана Любанского. Сердце его холодело при одной мысли о том, что его тут ждет: «Трудись и горюй», «сил на чужих не жалей», «забудь, что и ты человек, и работай на пана весь век…» Писалось же, однако, легко. Выдумывать ничего не приходилось, и душа, казалось, просто, без всяких усилий, выпевала печальные, сурово-горестные строки.
Вновь на долгую зиму оставил Ясь Луцевич в Боровцах мать. В первые дни в Яхимовщине он только о ней и думал, и думы эти тоже не были радостными. «И зачем на горе родила меня ты?» — спрашивал сын издалека и признавался:
В начале декабря дошел до Яхимовщины ноябрьский номер «Нашей нивы», в котором сообщалось, что поэт Янук Купала подготовил к печати первый сборник стихов под названием «Жалейка». Это Яся и обрадовало, и удивило. Обрадовало, что книга еще не вышла, а о ней уже пишут. Удивило же, что газета, которая сообщает о «Жалейке», до сих пор ни единой строки его не опубликовала. А он ведь в «Нашу ниву» отослал более десятка стихотворений.
«Пусть, — рассуждал Ясь, допоздна засиживаясь у Андрея Посоха, учителя из соседней деревни Городиловки, — пусть не напечатали «Отклика на 29 октября 1905 года в Минске» — посчитали острым, подцензурным. Но послушай, Андрей, почему же не печатают это?»
Ясь встает. Руки ложатся на спинку кресла. Взгляд устремлен в какую-то лишь ему, Ясю, открытую даль. Голос вопрошающий, взволнованный:
Андрей Посох думает: все, стихотворение кончилась. Но его молодой товарищ продолжает:
Эта «нужда» и это «горе», произнесенные с нажимом, кажется Посоху, торжествуют в стихотворении, простирая свои черные крылья над теми, кого они же «кривду несть научили». Но торжество это именно кажущееся, ибо научить нести кривду — значит пробудить. От векового сна, от вековой покорности. И вот «не один миллион» — весь народ как бы разом тронулся в путь к своему будущему, к своему полнокровному и полноправному национальному бытию. И в этот выход еще одного народа из сумрака истории вглядываются удивленные обитатели мира:
Ясь делает короткую, едва уловимую паузу, словно задумывается на мгновение, и вот уже не горе и нужда торжествуют — торжествует голос поэта:
Людьми…
И был тогда обычный декабрьский вечер. Как всегда, горела на столе лампа-трехлинейка, стопками — проверенные, непроверенные — лежали тетради с диктантами. В печке гудело пламя, сильно и часто потрескивая, — видать, хозяин не пожалел смолистых еловых поленьев. На окнах извечные замысловатые узоры вырисовывал мороз. И словно уже не звучало в комнатке учителя Городиловской школы стихотворение, которое бледный и взволнованный юноша только что читал, стоя за спинкой кресла.