Начинать-то и было труднее всего. Ясь выглядел бледнее обычного. Ярче обычного блестели его глаза. И весь он как-то вытянулся, построжал. Развернул «Нашу ниву», стал читать статью о свободах.
— «А надобно знать, — обретал уверенность голос Яся Луцевича, — что во всех краях, где народ сам пишет законы, он добился таких порядков, которые обеспечивают равенство всех людей перед этими законами. За равенство же в богатстве долго еще, видать, будет идти борьба на свете!»
— Что верно, то верно, — вставляет словцо Парфен, как бы поощряя читать дальше.
— «Чтобы положить конец бесправию, — продолжает Ясь, — необходимо добиваться, чтобы каждый человек был свободным; чтоб арестовать его можно было только по требованию суда; чтобы следствие начиналось не позже, чем через 24 часа после ареста; а если не будет доказательств виновности, чтоб его тотчас же выпустили на свободу; чтобы…»
— Во копают! — не может скрыть своего удивления Василь Кононович.
— Ежли б да кабы, на печи росли б грибы, — шумно вздыхает кто-то из рабочих за спиной Парфена.
Ясь усмехается и все тем же ровным тоном читает, а где и от себя говорит о требованиях свободы совести и веры, слова и печати, союзов и собраний, забастовок. Слушатели согласно кивают головами, поддакивают, хвалят газету за смелость. А Ясь переворачивает «Нашу ниву», читает «Песню острожника» из Максима Горького: «Солнце всходит и заходит, а в тюрьме моей темно…»
Холодный цементный пол, закопченные стены, редкие узенькие окошки, и тут, на винокурне, всходит ли солнце, заходит ли — все едино темно.
— «Идемте…» — выдохнул Ясь название нового стихотворения: поверх газеты у него уже лежит мелко исписанный листок. Но рабочие этого не замечают. Они слышат в голосе Доминиковича призыв: идемте отсюда, из винокурни, из каменной этой тюрьмы… Они слушают напряженно, затаив дыхание, чуть подавшись вперед на страстное слово поэта:
В конце Ясь читал стихотворение «Там…».
начал он, и голос его дрогнул: как и в минуты, когда он писал эти строки, взору его предстало все, что там происходит. Но он справился с волнением и теперь уже чеканил каждое слово:
поэт обводит взглядом своих слушателей:
И это их, своих слушателей, Ясь Луцевич спрашивает — без обиняков, напрямую, глаза в глаза, — спрашивает:
Молчат вчерашние крестьяне, не знают, не догадываются:
Ясь набирает полную грудь воздуха и даже привстает на носках, выдыхая свое отчаяние, боль, укор:
Не по себе становится слушателям: заоглядывались, точно вину какую почувствовали, точно только что проснулись, глаза протерли. А голос поэта звучит властно, повелительно:
Таким одухотворенным, таким вдохновенным, окрыленным помощника винокура рабочие никогда еще не видели. Никогда еще так не звучал, как звучит сейчас, в закопченных стенах винокурни, голос Ивана Доминиковича. И никогда так не сияли, как сияют сейчас, его глаза.
Ясь закончил чтение, а рабочие все не расходились.
— И складно же кто-то написал, — басил Василь Кононович.
— За такие стихи по головке не погладят, — задумчиво говорил Парфен.
А Ясь, пряча свернутый номер газеты в карман, молча улыбался…
О чтении «Нашей нивы» рабочим винокурни в конторе стало известно назавтра. Назавтра же винокур Сосновский вызвал помощника Ивана Луцевича к себе, дабы выразить ему свое неудовольствие. И не только свое. Не подав руки, не пригласив присесть, Сосновский начал официально, по-польски:
— У пана Луцевича, кажется, есть мать? И пан Луцевич, конечно, любящий сын и, конечно, доставлять ей огорчений не хочет?
Ответа Сосновский не ждал.