На благодарственном хлебе овдовевшей невестки жил неунывающий прежний хозяин, который не из одной печи хлеб ел: в молодости познал хлеб собачий — батрачий, а сейчас, с поникшими уже плечами, сидел на завалинке и рассказывал сказки. Купала был памятный на сказки: с детства не забыл Песляковых сказок. И действительно, не просто на ветер рассказывал свои сказки и дядька Амброжик, начиная их одним и тем же запевом: «Ни когда было, ни когда будет, но расскажу тебе, Яночка…» Дядька Амброжик то и дело вытирал глаза, которые у него начали слезиться. От старости, от жалости?..
— Ты, Яночка, не думай, что борода у меня только для того, чтобы печь выметать, — говорил дядька, — я и подмести дорожку доброму гостю могу, и след ею могу замести. Ей-богу, правда, истинная правда! Но послушай. Это не про тебя, а может, и про тебя, про твой тополь, а может, и не про твой тополь слышал я сказку недавно. Люди же про твой тополь еще ничего не знают, да видели как-то в лесу тополь, который оплела своим черным телом змея. Больно тополю, а сбросить с себя змею не может: ему бы придавить змею, притиснуть ее всем своим могучим стволом, проткнуть всеми своими острыми сучьями, но для этого ведь надо упасть. А он же сильный, могучий, как тополь над твоей хатой. Вот я и думаю, расскажу тебе сперва про тополь, который не может своими ветвями-руками поднять камень, чтобы прикончить подколодного гада…
Благодарственный хлеб невестки Амброжика оказался пеклеванным, колхозным; несчастная вдовушка — разговорчивой, как свекор, да еще такой, за которой хоть пешочком с мешочком пойдешь, а она тебя посадит в мешок, да еще завяжет.
— Лучше помереть у мужа в ногах, чем у детей на руках, — говорила молодая вдовица Маруся, вздыхая. — Мне уже не будет того счастья, хоть еще Маруся, если постараюся.
Невестка Амброжика старалась, и солнцеглазая яичница жарко заскворчала на сковородке, она же нарезала миску колбасы, сала, вывернула на льняную накрахмаленную салфетку белый как снег сыр из клинка, пододвинула поэту, а хлеб нарезала большими ломтями, по-мужски прижимая буханку к полной груди.
— На Беларуси все Маруси, — наверно, специально для Янки Купалы, как для поэта, ни с того ни с сего вдруг объявила она, когда дядька Амброжик кончил свою сказку про подколодную змею.
— Пожалуй, соглашуся, — в рифму сказал Купала.
— Ей-богу, истинная правда, — подтвердил Амброжик, — как и то, что теперь уже, Яночка, иначе поется твоя песня. «Зашло солнце, взошел месяц, — начал он речитативом, растягивая слова, и продолжал: — А месяц молодой — стал полною луной, а полная луна — захотела солнцем стать опа… Лучше бы солнце не заходило!» — оборвал свой речитатив дядька Амброжик.
— Что всходит, то и заходит, — закурив, сказал Янка Купала.
— Ей-богу, истинная правда, — подтвердил Амброжик, — но без солнца нельзя. Познав солнце, живи солнцем и, хотя оно и зашло, будь с ним. По солнцу живет мир, а не по Библии, солнце — голова!
— Голова — с орех, а глаза — по яблоку, — подавая еще одну сковородку с припечка, вставила невестка Амброжика.
Купала заулыбался, хотя орех и яблоки не имели никакого отношения к голове-солнцу, а заодно отдал дань и яичнице, перебросив один глазок себе в белую тарелочку с красной розой на зеленой ветке…
— Беда, — начал опять дядька Амброжик, — если всходят три солнца.
Это было нечто новое, и Купала оторвал взгляд от тарелки с розой.
— Беда! — вздыхал дядька Амброжик. — Это вот что на днях рассказал мне как раз на котлище[44] Казимировки, где сейчас под осень рыжиков хоть косой коси, какой-то дед, может, постарше меня, а может, и нет.
Амброжик лукаво посматривал на Купалу. Ясно было, что Амброжик хитрит.
— Так что там за три солнца? — спрашивает Купала.
— Три солнца — три одинаковых, а вокруг них звезд, звезд — пруд пруди! И тоже все одинаковые, спокойные, молчаливые, как бы мудрые, мудрые.
Молчун Купала улыбается. Дым от «казбечины» над ним ласковыми, причудливо завитыми кольцами. Правой поднятой рукой с папиросой он опирается о стол, сидит к столу чуть боком, чтобы быть лицом к лицу дядьки Амброжика, который сидит через левый угол стола. Амброжик продолжает: