— И потом, пан Луцевич сюда на работу приехал, не так ли? И это он хлопотал у меня о должности помощника, а не я, и, кажется, не пан Любанский просили его прибыть к нам?..
Пан Луцевич слушал. Оказывается, его поведением весьма и весьма недоволен помещик Любанский. Когда помощник винокура выдуривался на малопристойных банкетах у всяких там кононовичей да Парфенов, читая какие-то белорусские стишки, это было его, пана помощника, дело. Пан волен был также обращаться к здешним паненкам со своими любовными мадригалами, которых настоящая шляхтянка, понятно, никогда не примет вместе с их хамским языком. Пан Любанский мог еще смотреть сквозь пальцы и на то, что помощник винокура по вечерам пропадает у особы подозрительного поведения — у пана из мужиков Анджея Посоха, хотя тоже… Пану Лю-банскому известно, что пан nauczyciel[13] получает «Нашу ниву» — возмутительную газетенку, которую народным учителям, как и всем добропорядочным гражданам Rosji[14], выписывать и читать не пристало, даже запрещено. Но того, что позволил себе вчера помощник его винокура, пан Любанский никак nie oczekiwał[15]. Он всегда думал, что пан Луцевич все-таки шляхетный и благоразумный человек…
«Угрожаете, пан Любанский?! — кипел гневом Ясь. — Напоминаете о матери, о ее горькой судьбе? За миску похлебки купить меня хотите, сломать? Не выйдет. И шляхетности я у вас одалживать не буду. И газеты ваши рабочим читать не стану. Чего ж это вам хочется, Панове? Отворотить меня от тех, кто изо дня в день ломит на вас, от таких же париев жизни, как я сам? От их дум, надежд? Наконец, от их языка? Моего языка!..»
— …А пока идите, вас ждет дело. — Сосновский отвернулся к окну, давая понять помощнику, что выслушивать его не намерен.
Дело пана Любанского и впрямь ждало. Но Ясь Луцевич стоял у перегонно-контрольного аппарата и все не мог остыть от гнева, смотрел на дрожащие стрелки датчиков температуры, безводности и все не мог сосредоточиться. А сам аппарат высоченный, из четырех царг; в каждой царге по восемь регард; регарды — овальные тарелки, укрепленные на станине болтами, — этажами поднимаются чуть ли не до потолка. Глядит на них, думая свои думы, помощник винокура, зло, ненавидяще глядит, как будто им уже адресует свое «чего вам хочется, Панове?». А регарды выпучивают глаза-болты, вращают ими, пренебрежительно взирая с высоты и вроде как насмехаясь над Ясем, над его бессильным и немым гневом. Бессильным и немым?!
Гнев заговорил, обретая силу. Стихотворение началось, мучительно ища своего продолжения. Ясь — присаживается к столику.
Стихотворение как бы ощетинивается вопросами. Но регарды молчат. Да поэт уже и не видит их. Он сейчас — на трибуне, на площади, на вече. Он — адвокат своего языка, своего народа. И какая это мелюзга — пан Любанский, Лука Ипполитович, шляхтюки с Радошковичской ярмарки, брезгливо сторонящиеся мужика, презирающие его язык!.. Однако, имея в виду и их, поэт записывает в свою тетрадь:
Но довольно вопрошать. Надо требовать, утверждать.
Ясь перечитывает написанное и чувствует: чего-то вроде бы не хватает в стихотворении. Но чего? Излишне оптимистическая концовка? Но ведь так оно и будет, должно быть — в этом его вера. Да, однако пока что… А что пока что?.. «Хамская» натура все снесет?! «Хамская», «хамская»…
Ясь записывает эти строки, вновь перечитывает стихотворение и теперь остается доволен: «Вытерпим еще больше, но будут, будут властителями внуки!..»