Янтарная Ночь — Огненный Ветер не столько соприкасался с реальностью, сколько пытался найти для себя в самой ее толще пути бегства, чтобы устремиться по ним к более пространным областям. Бежать до потери дыхания к пока еще вольным областям, свободным от любой формы зависимости, к диким областям на границе человеческого. Как олень трется своими рогами о стволы деревьев, так и он терся своим сердцем о любую мечту, любое желание, о любую чрезмерность. Своим ущербным сердцем, где крик его матери застыл черным тернием, раздирая его детство и раня в самое живое его доверие к людям — отвращая его от сородичей, от истории и от Бога. Своим страдающим сердцем, в которое прочно вросло имя его сестры.
Вскоре Янтарная Ночь — Огненный Ветер забросил просторные амфитеатры и лекционные залы университета, предпочитая слоняться в других местах. Он часто наведывался в большую оранжерею сада Жюссьё, любил замыкаться в тяжелой, одуряющей испарине цветов и растений. Он мог оставаться там часами, упиваясь их запахами, красками и формами. Формами часто утрированными, порой лишенными изящества, но всегда прекрасными. Прекрасными крикливой красотой, как эти гигантские орхидеи с мясистыми, словно собачьи языки, лепестками — лиловатыми, пурпурными и оранжевыми. Цветы со слишком накрашенными губами, цветы с пунцовыми ртами, цветы с языками, как у шлюх, цветы с фантастическими половыми органами. Он погружался в жаркую духоту оранжереи, словно в плоть огромной, тучной женщины с влажным от сна, изможденным наслаждением лоном. Выходя из этого растительного вертепа наружу, на свежий воздух, он чувствовал, как у него кружится голова, был измучен и упоен желанием. Он ходил в зоопарке, но не затем, чтобы смотреть, как звери кружат в своих убогих закутах, а чтобы поймать в их сощуренных от скуки глазах отблеск более глубокого, более древнего взгляда, а на захиревших от неподвижности спинах и боках — трепет, предшествующий мощному прыжку.
Были вокзалы, просторные залы ожидания. Он бывал там довольно часто, и это никогда ему не надоедало, потому что он любил выслеживать в толпе всякую шушеру — карманников, разорителей заблудившихся деревенского вида девиц, подпольных торговцев билетами на транспорт, наркоторговцев, зазывал, что заманивают простаков в гостиницы низкого пошиба или подпольные бордели. Он изучал их уловки и ухищрения с тем же отстраненным любопытством, которое вкладывал в наблюдения за пассажирами или носильщиками, снующими в поисках чаевых. Впрочем, они все были в поиске — в поиске часа, в поиске кого-то другого. В поиске благоприятного мгновения, чтобы сесть в поезд, чтобы встретить ожидаемого родственника или друга, чтобы обокрасть прохожего или надуть простофилю. Животный поиск кого-то другого, беспокойный поиск часа. Часа, осыпающегося секунда за секундой с циферблатов гигантских часов, словно для того, чтобы нагляднее показать неумолимую коррозию времени.
Были также ипподромы, рынки, стадионы, аэропорты, большие магазины, бассейны. Его тянуло в места, где собиралась толпа. Ему надо было затеряться в любом скопище, чтобы отстраниться от него, вновь обрести себя в нелюдимом и надменном одиночестве. Он целыми днями шлялся по всем этим местам давки, суеты и анонимности. Ему было необходимо, чтобы все вокруг двигалось, говорило и толкалось. Ему требовалось постоянное присутствие человечьего духа, чтобы выследить в нем смутный запах зверя, затаившегося в каждом — запах безумия, ярости и желания, которым так неуютно под городской одеждой. Иногда ему даже случалось заходить в большие больницы: Св. Людовика, Труссо, Ларибуазьер, Кошен, Питье, Сальпетриер, Отель-Дьё, Дьяконесс, Некер или Нотр-Дам-де-Бон-Секур — по их коридорам влачил он свою безмерную тягу к человеческому безумию, словно помоечный кот, что бродит среди выпотрошенных мусорных бачков на заднем дворе. Через открытые двери он видел больных, лежащих на своих койках. Ему были чужды их страдания, их беда, их ужас. Он видел лишь ущербные тела, тела побежденных, еще борющихся худо-бедно, чтобы вырваться из объятий смерти.
Именно это он и выслеживал — эту магию разложения и распада, это осуществляющееся таинство умирания в еще живой плоти. Черное деяние,[15] трансмутирующее кровь в грязь, кожу в рог, сердце в мозоль, присутствие в отсутствие. Черное деяние, за которым не следовало никакого белого деяния, но которое разрушало материю, расшатывало органы и члены, пожирало лица, чтобы последовательно обратить их в ничто. Но от этого обращения в ничто, при котором он присутствовал, он переходил к красному деянию, ибо там он также обретал себя, не только в одиночестве и гордыне, но в полноте своего присутствия в мире, в силе своей молодости и во всем блеске своего желания. Покидая длинные больничные лабиринты, с их пожухлой от запаха эфира и фенола белизной, он отправлялся шагать по улицам, дышать воздухом города, словно морским ветром.