Мать вернулась к себе в номер, и до нее дошло, почему Уолтер был таким спокойным. Номер был выпотрошен. Все ящики были выдвинуты. Ковер свернули в рулон. Исчезло письмо в обеих версиях, паспорт, водительские права, все бабки и бижутерия – это на тот случай, если бы она хотела продать побрякушки. Мать снова сбежала бегом в ресторан.
- Я обязан тебя защищать, - сказал Уолтер.
Мать заметила, что с Кейт у него прошло великолепно. Злость не приносила облегчения, мне, кстати, она тоже не приносит, лично я делился бы переполняющей меня злостью, тогда я хочу пройти через город, где встречу тебя или тебя, и свалю на землю коротким прямым, кулаком, выстреленным из свертывающегося от злости тела, схвачу за шею, из уст в уста потечет кипящая желчь, именно так хочу я сделать, и как раз так и сделаю, раз работа уже не помогает, и даже на себя посматриваю со страхом, а ведь себе я всегда верил. Я только пытаюсь написать, что прекрасно чувствую опустошенность моей мамы, когда она собирала те вещи, которых у нее не отобрали, сброшенную от папочки кожу: второй костюм, белые майки, пояс с медной пряжкой, гребешок из сандалового дерева, ту кисточку для бритья из барсучьей шерсти.
Уолтер выписал маму из гостиницы и помог с вещами. Она пошла, потому что опасалась того, что погибнет, что ее сотрут, будто ошибку в фамилии, никогда не было никакой Хелены Барской, давным-давно нет уже Хелены Крефт. В зале ожидания она вновь получила свой паспорт и бижутерию. По конвейерам двигались чемоданы, набитые праздничными подарками. В самолете спиртное лилось рекой, все курили. Место рядом с матерью зияло пустотой.
В Штатах, в аэропорту маму перенял верный и влюбленный Арнольд Блейк. В объятиях он удерживал ее дольше необходимого. И еще он поклялся, что найдут старика вместе.
Рассказ протекает сквозь пальцы, на ладони остается крик.
Все здесь вопят.
Возьмем, к примеру, Олафа, который, вообще-то, ребенок добрый и послушный, пока у него чего-нибудь не заберешь или запретишь. Тогда он начинает выть, будто ему ступню отрубили. Я выгоняю его к себе в комнату, ори, баран, там, а он не хочет и торчит в гостиной как раз тогда, когда мы желаем посмотреть Нетфликс, и воет. Он застывает, вытянув руки по швам, а пальцы при этом растопыривает так, будто это ракетные дюзы: проведет зажигание и ебанется лбом в потолок, несомый отчаянием, безграничным и свободным от заслон, как всегда бывает у детей.
Мать вопила на отца, это стопроцентно, как то, что наши гробы будут из досок.
Я прекрасно знаю, как она кричит, ведь на меня орала, когда, допустим, я приносил домой тритона или оставлял ключ в двери. Она задерживала воздух в легких, из-за чего немного походила на жабу, я же до сегодняшнего дня представляю себе коротенький бикфордов шнур, который обугливается возле ее интимных органов: голос матери гремел, словно рушащаяся Хиросима.
Именно так, наверняка, она орала и на отца, как будто бы тот вопль обладал силой превращения души; она громыхала, тряслась и бросалась предметами, а старик сидел в том своем подвале, на барном табурете, в зарослях за домом и цедил простые, жестокие слова в адрес мамы.
Для разнообразия, Клара предпочитает совершенно иной стиль вопля. Он кипит в ней словно бульон под крышкой, побулькивает, поначалу выражается последовательностью коротких лающих звуков, обещающих грозу. А потом я узнаю, что я совершенно пустое место. Квартира валится, Олаф заброшен, жизнь не стоит ни копейки, а ведь есть, вроде как, такие люди, которые не только пашут, но еще и развлекаются.
Я становлюсь строгим, говорю, что раз она и вправду так считает, то нам следует расстаться, а Клара делает глубокий вдох и заявляет, что я совершенно напрасно так серьезно воспринимаю все ее слова.
Я знаю, что ты все это читаешь, я же не дурак.
Еще я хочу, чтобы ты помнила, что я уже приближаюсь к гавани, рассказ приблизится к концу, и я весь буду принадлежать вам, мать выздоровеет, я прибью того мужика из "Фернандо", и ни о чем не беспокойся.
Я стараюсь не кричать, что иногда даже получается.
Раньше, когда я возвращался домой со сквера Костюшки через парк, то вопил на деревья: наклонившись, опирая ладони на бедрах, словно бы пытаясь высрать тот гнев.
Со мной случается, что остаюсь в "Фернандо" чуточку подольше, понятное дело, что не в последние дни; Куба и остальные выпивают, я не выпиваю, просто радуюсь их присутствию. Мы вовсе не друзья, но выстраиваем что-то совместно, как раз в этом я и отмечаю ценность сообщества. Я ожидаю, когда они кончат и выйдут в ночь, закрываю за ними, гашу свет и кричу на сливы, шкафы морозильника и конвекционную печь, и на свои ножи тоже.
Когда-нибудь я мог бы пойти на берег долбанного Балтийского моря, на тот хренов пляж, в то место, где тускнеют огни заведений с крафтовым пивом и где не живут духи никаких матерей, я встал бы там и вопил на черную воду, впрочем, все мы должны отправиться к морю и там кричать, и понятия не имею, почему до сих пор этого не сделал.
Я бы взял с собой вопящего Олафа, и мы бы орали вместе, наконец-то сблизившись, отец и сын.