Она спросила про билеты не у него: кто-то вальяжный, пахнущий хорошим табаком и мехом тщательно оберегаемой шапки и воротника пальто, проходил мимо, поддерживая под локоток такую же ценную даму в манто. Но старший сержант Декабрев, ступив по сухому снегу начищенными кирзовыми сапогами, не дал ей дослушать полугалантный-полунебрежный ответ. Тронул худенькую москвичку за плечо. Билета у него не было ни лишнего, ни какого другого. Да и классическую музыку он тогда любил не очень. Разве что две-три вещи, невесть как запавшие в душу с детства. И он сказал ей об этом, когда отвел ее немного в сторону.

— Просто мне было обидно видеть, как ты просишь у этого жлоба…

Помолчав, она нерешительно произнесла:

— Знаете, кажется, это вовсе не жлоб. Это, по-моему, народный артист. Скрипач.

И она назвала очень известную фамилию.

— Ерунда, — сказал он. — Может быть, он и народный — все равно. К нам в бригаду приезжал народный. И тоже скрипач — он был совсем другим.

— Но вы не подумайте, что я у него потому спросила, что он артист. Я узнала его потом, когда он уже обернулся ко мне.

— Ты прости меня, — сказал, вернее, перебил ее Декабрев. — Я не умею говорить на «вы». Я только с начальством так. Положено. А вообще — не умею…

Ни робости, ни скованности не испытывал Декабрев, хотя уже в это самое мгновение, а скорее за секунду перед этим понял, что он встретил на своем пути, — нежность, застилавшая глаза, нежность и волнение были в нем. И он не успел этого скрыть, и это стало понятно ей. Она как-то совсем по-иному, чем прежде, посмотрела на него и замолчала.

Долгим был полет через всю страну, с множеством посадок и взлетов. Да, все правильно: жить во лжи было больше нельзя. Совсем не та это была Москва в тещином доме. И жизнь не та. И работа — все было не то, словно службу нелюбимую нес. И утро не давало радости, и близость с женщиной, когда каждое прикосновение было острым, непривычным и каждое — помнилось — не могло заглушить горечи.

Через два десятилетия звучала в нем та первая, сумасшедшая, невероятная ночь. Чего только не было потом, но та ночь всегда была с ним. Так они и пришли к ней — по снегу, через всю Москву. Это уже потом бабушка получила отдельную просторную квартиру. А тогда они жили в большой коммунальной квартире — с темным и сырым подъездом, в котором не работал лифт, в котором, ввиду того что шла война, не было света. И сквозь мутные закопченные окна лестничных пролетов попадало обессиленное мерцание зимнего дня. И гулок был подъезд и неуютен, и поднимались они на третий этаж по громадным, изношенным, замусоренным ступеням, время от времени на весь дом цокали подковки его фронтовых сапог. Бабушка была не то в эвакуации, не то в командировке в Сибири. Он тогда ничего не знал о ней — о бабушке.

Они занимали комнату в конце длинного коридора, куда выходило множество дверей, за каждой дверью своя жизнь. И в то же время — одна жизнь у всех. И как-то особенно остро почувствовал он, сержант танковых войск, сколько общей неустроенности было в этой коммунальной квартире. Корзины, детские ванночки, коляски, ведра, чемоданы, белье на веревках, протянутых вдоль и поперек коридора и уходящих куда-то вправо, — наверное, коридор продолжался, и почему-то запах снега. Так живут люди во время кочевий, войн и революций, откладывая на потом все мелкие, ненужные сейчас дела во имя главного. И еще поразила сержанта тишина, словно он шел по зданию, оставленному жителями и войсками. Ни шороха, ни звука — лишь цоканье его собственных подковок, задыхающийся шелест одежды его спутницы. Он ничего не знал о ее семье и о ней самой, но ему казалось, что они давно вместе — так полон он был ощущением близости к ней, к ее запаху, ее доверчивостью. Она сняла пальтишко и оказалась в вязаной, широковатой для нее серой кофточке и в узенькой суконной юбочке. Он тоже снял свою шинель, поискал глазами, куда ее пристроить, не нашел и положил ее — тяжелую, прокаленную морозцем — на валик дивана. Они долго ходили по Москве в тот день. И уже смеркалось — сумерки размыли очертания предметов, и черты ее лица, и без того мягкие и тонкие, совсем словно бы утратили реальность.

Она сказала немного виновато, немного растерянно:

— Я согрею чаю. У нас есть настоящий сахар и есть хлеб. И даже настоящий чай.

Он сел в кресло у окна и оттуда стал следить за тем, как она ходит, собирая на стол, как разжигает керосинку — электричества не было, — и она время от времени обращала к нему свои темные-темные, без единой искорки, огромные глаза.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Байкало-Амурская библиотека «Мужество»

Похожие книги