Так и миновало. А вскоре грянул славный юбилей Дома Романовых. Издан был Всемилостивейший манифест, по которому надлежало «достойно ознаменовать нынешний торжественный день и увековечить его в памяти народной». В высочайшей бумаге объявлялось о льготах и пособиях малоимущим, амнистии заключенным, погашении кредитных и налоговых задолженностей, бесплатном угощении для народа и много чего ещё. Три месяца длились народные гулянья. Гремели балы, обеды и приёмы…
Манифест уверенно провозглашал: «Совокупными трудами венценосных предшественников наших на престоле российском и всех верных сынов России созидалось и крепло русское государство… В сиянии славы и величия выступает образ русского воина, защитника веры, престола и Отечества… Благоговейная память о подвигах почивших да послужит заветом для поколений грядущих, и да объединит вокруг престола нашего всех верных подданных для новых трудов и подвигов на славу и благоденствие России…»
Ан, глядь, и ныне какой манифест объявят, какое послабление выйдет и всё понемногу успокоится, рассосется! А камеры свободные в Бутырке завсегда имеются. Это ж как фабрика. Под тридцать тысяч каторжников за год этап за этапом сквозь неё проходит.
Но вот, в середине дня, непрестанно гудя клаксоном, подкатил к Бутырке грузовик. И уже не с рабочими, а с вооруженными солдатами и дружинниками в кузове. В ответ на отказ открыть ворота, стрелять и угрожать они не стали – просто быстренько раздобыли железные ломы, которыми местные дворники скалывали лёд с тротуаров…
Этому дню не суждено было получить статус национального праздника, как во Франции. Хотя символичное число – 1 марта, первый день весны – безусловно к этому располагало. Но Бутырка – не Бастилия. И Россия – не Франция.
Около пяти вечера, сразу после первых ударов, обязанные беречь всякую казенную собственность, а ворота таковыми безусловно являлись, надзиратели и жандармы сдались. Двери страшной Бутырки распахнулись. Мощная людская лавина с криками и песнями хлынула внутрь двора, закружилась, затопала, разлилась по этажам. Испуганные стражи робко жались к стенам, без всякого сопротивления отдавали и оружие, и связки ключей. По коридорам застучали сапоги, заскрипели и захлопали двери, загулял сквозняк.
Многоликий поток, не теряя революционной энергии, вскоре двинулся в обратном направлении, уже вобрав в себя сотни людей в арестантских одеждах. Застучали молотки, расковавшие тех политкаторжан, что были в кандалах. Классическое орудие пролетариата становилось прямым символом свободы и революции. Затем страдальцев, избавившихся от оков, под «Варшавянку» и «Смело, товарищи, в ногу» подхватывали на руки и несли к выходу.
На улицах Москвы. Февраль 1917 г. [Из открытых источников]
Свобода пришла сама, открыто, мощно, шумно и многолюдно. И эта свобода была не только его личной. Она была частицей общей, великой свободы. Которой он грезил, на которую положил всю свою жизнь. Жизнь, которую он мыслил тоже исключительно лишь частицей общей жизни, общей борьбы за счастливое будущее.
– Юзеф! Юзеф!
Феликс оглянулся на этот женский крик – надо же, кто-то вспомнил одну из его подпольных кличек. И он тут же оказался в горячих объятиях. Да, да, он знал эту кудрявую девушку ещё по Варшаве. Значит, у его сегодняшней свободы было ещё и имя.
– Яника, это вы?! Яника Тарновска?
– Так, так, то я. – И широкая безудержная улыбка вместе со слезами заиграла на ее лице.
– Только я теперь уже не Юзеф, не Франек, не Астрономек, а снова Феликс, – чуть смущенно поправил он. – Феликс Дзержинский.
– Да ведь и я не Яника! – радостно откликнулась она и протянув руку, представилась: – Люцина Френкель.
И тут же приколола к его тюремному одеянию свой красный бант. Рядом оказался ещё один знакомый ещё с 1905 года по Польше, а потом и сибирской ссылке Казимир Взентек.
– Нам поручено сразу доставить вас в Московский совет, на заседание. Совет теперь в здании бывшей городской думы.
– Ну, добже, добже… – инстинктивно, ещё не переходя на русский от воспоминания об этой девушке, о Варшаве, о Вильно, о Лодзи, о польском подполье, беспрестанно вращая головой, привыкая к новой реальности и слегка поёживаясь, с ответной улыбкой произнёс Феликс. – Трохэ зимно тут на воле.
Первый весенний день действительно выдался ясным, солнечным, но и морозным. Впрочем, февраль в срединной России неизменно суров. Недовольный количеством отведенных ему дней, он всегда чувствует себя ущемленным в правах и уж в этом-то году, будто заразившись общим революционным энтузиазмом, явно решил не сбавлять градус, экспроприировать недельку-другую у готового разговляться блинами и пирогами зажиточного соседа – марта.