он бредет от своего дома на улице Форта, не зная, в каком году или месте живет. Потерянно шаркая по улице Рва, вспоминает, что однажды та была заполнена водой, и дивится, когда ее осушили. Должно статься, рыба особенно жутко билась и задыхалась в канавах. В эти дни все меняется в мгновение ока, все исчезает или превращается во что-то другое. Следуя по пути наименьшего сопротивления, проторенному сгибу уличной карты, он забирается по Бристольской улице и скатывается по Меловому переулку, где из буро-золотых расщелин в известняковой ограде старых захоронений прыскают маки. Через дорогу прельщающе шелушится и выгибается бирюзовая краска на вывеске «Синего якоря» под наточенным утренним солнцем среды, когда каждая деталь обшарпанной поверхности живописуется огнем. Он знает, что там, за стойкой «Якоря», стоит прелестная девчонка, красавица Луиза, с которой он когда-то кувыркался в парке Беккетта. Остается только надеяться, что его старушка об этом не прознает. Он ковыляет через лето под мимолетным облаком превратной вины, направляясь по пегому переулку к Холму Черного Льва и Лошадиной Ярмарке. На ослепительной брусчатке мимоходом кивают друг другу тягловые кони, и он осторожно продевает между ними иголку своего маршрута к спасительному тротуару снаружи церкви Петра под возмущенными взорами осыпающихся каменных чудовищ. Когда он прокладывает путь по непроходимо узкому проулку к тылам здания, саксонская часовня кажется ему пылающей от мгновения и значения, словно бы он видит ее в первый или последний раз, и в переулке Узкого Пальца он понимает, что ослеп от слез, хотя и не знает, по чему их льет, а спустя дюжину шагов забывает о них вовсе. Белые облака скользят по небу над Зеленой улицей пенными плевками. Плиты из йоркского песчаника под ногами несут шрамы древних рек, окаменелые отпечатки пальцев, оставленные, думает он, несколько сотен миллионов лет назад, когда в этой короткой террасе жили только трилобиты и аммониты, выползавшие из лачуг посудачить на порогах в теплые докамбрийские вечера. От родовых зданий, присевших от усталости и облокотившихся друг на друга, брезжит аурой фамильярности – словно мокрица его истинной формы, выраженной во времени, в несметных оказиях пластовалась по этим обветренным плитам в обоих направлениях, – и тут ему приходит в голову, что у него здесь семья. Разве не в этом краю живет его дочь, девочка по имени Мэй? Или Мэй умерла от дифтерии в младенчестве? Снежок топает вдоль череды окосевших дверей, насчитывая их до восьмидесяти, и наконец находит знакомую в самом дальнем конце, у Слоновьего переулка, в той стороне, сразу за торговцем стройматериалами с крашеными воротами. Нечищеная и потому постепенно темнеющая, старая латунная ручка нехотя корчится в потной ладони, затем поддается. Тяжелая плита просмоленной черноты распахивается с визгом петель и впускает в прихожую, где слабое освещение и чайно-коричневые потемки сплавляются в чувствах старика с бульонным духом поднимающейся сырости и морщинистой кожи. Он видит человеческие запахи, чует свет и не помнит, чтобы когда-то было иначе. Замкнув за собой дверь, не оглядываясь, он идет по тесному коридору, окликает кого-то гипотетического в рассевшейся на лестнице темноте, но Снежок уже явно донял темноту, как и всех остальных, и та не отвечает. Никого нет, как подтверждает его переход в немую гостиную, за исключением спящего перед незажженным камином кота, которого, кажется, зовут Джим, и трех ярко-зеленых мясных мух, имен которых он не знает. Выходящее на юг окно шлепает лучи света в комнате строго размеренными порциями, размазывая желтый мед на глазированной выпуклости вазы с цветами или по лакированному изгибу крышки пианино, и вдруг Снежка озаряет, что он все это уже знает – кот, цветы, угол падения света, те же безыменные мухи. Он знал этот момент все свои дни, вплоть до самых изощренных подробностей. Часть его всегда находилась здесь, в этой полуосвещенной клети, пока остальные части были заняты шатанием на черепице Гилдхолла и путешествием в трансе к Ламбету, посещением отца в дурдоме, сношениями на речном берегу или рвотой на маленький народец. В том же духе он знает, что и сейчас пребывает во всех этих других местах и занят всеми остальными делами, по-прежнему колеблется на кромке той высокой крыши; той низенькой женщины. Теперь же он покачивается на испещренном светом каминном половичке, наконец одоленный головокружением перед отвесной пропастью собственной продолжительности. Изможденный всем сразу, он опускается в обшарпанное кресло, и оконное сияние из-за спины превращает его редеющие волосы в фосфор. Укоризненно рычит прикованный пес в животе, а он забыл, когда в последний раз ел, как и все другие жизненно жизненные детали. Здесь он умирает, это Снежок понимает. Стены, которые его замыкают, – это последние стены, и мир за пределом этого квадрата коврика – это мир, куда уже никогда не ступит его нога. Он чувствует себя так далеко от собственного скрипучего каркаса, голодного и изнывающего в кресле, словно его обстоятельства – это что-то из пьесы: затверженный последний акт, повторяющийся реплика в реплику, ночь за ночью; жизнь – повторяющийся сон мертвецов. Старый черт уже не понимает, здесь ли он вообще, пока анонимные мухи нетерпеливо дожидаются его кончины, или же

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Все книги серии Иерусалим

Похожие книги