его самое раннее знакомство с пищей призраков происходит в двадцать лет, когда он впервые напился пьяным эля – полной кружкой, которую стянул из дома и споро опорожнил в пропахших блудом подворотнях Ламбета. На крыльях смелости и парах отравы он плывет мимо стен старого Вифлеема, но его продвижение задержано видом мерцающего света, танцующего над самой темной брусчаткой впереди. Тем же порядком, как часто кристаллизуются во внятные образы перед глазными веками плавучие фигуры на грани сна, призматический перелив становится нематериальным хороводом крошечных женщин без одежды. Сквозь препятствующие взгляду складки пива и мглы он дивится грудям и щелкам, – ведь он видит их впервые, – и не может поверить своей удаче. Женщины манят, и раздается звук, первоначально напоминающий хихиканье отдельных голосов, но через некоторое время сливающийся в пронзительный писк на периферии слуха молодого пьяницы. Он стоит, оперевшись ладонью на мшистый камень ворот лечебницы, мутно спрашивая себя, не значит ли это, что за ним пришла смерть, и не утешается видом проходящих мимо людей, которые лишь смеются или порицают его хмельное состояние, пока самозабвенно топают мимо или сквозь дымку голых манекенов, паясничающих у их ног. Он понимает с тусклым уколом опасения, что эти воплотившиеся фантазии видимы и слышимы ему одному – возможно, предзнаменование его собственного помещения в институцию, которое он ныне подпирает, в роли сумасшедшего подмастерья его собственного заключенного отца по витанию в сказочных мыслях. Проглотив теплую слюну, он думает о пациенте, виденном в последний визит с сестрой, – престарелом и обезображенном от неоднократного биения головой о дверь. К горлу Джона Верналла подкатывают выпивка и обжигающая желчь, и его обильно, кощунственно тошнит на паутинокрылых человечков, кружащих без тревог у щиколоток. Колыхаясь, словно водоросли в воде, прозрачные нимфы игнорируют ошметки рыбы с его ужина, полупереваренные и дымящиеся, и продолжают лениво покачиваться, словно двигаясь на ветру или в течении, нежели по собственной воле. С его лба ручьями бьет пот. Дрожат метровые нити слизи, свисая с задыхающегося рта, с обмякшего подбородка, а сырая мостовая пылает девчонками. Их идеальные розово-белые личики одинаковы и напоминают о сахарных мышках, их лица пусты и неподвижны, не тронуты человеческим чувством, как если бы он изучал какую-то разновидность насекомого с идеальным камуфляжем – омерзительные жучиные мысли за крашеной глазурью глаз. Сама эта идея ввергает его во второй припадок тошноты, но вид непринужденных крошечных дам в брызгах скверны, точно под душем хрустального водопада, побуждает и третий. Отдаленно осознавая, что к нему приближаются новые пешеходы, он укрепляется к дальнейшим насмешкам, только чтобы удивленно поднять взгляд, когда тех не следует. Даже сквозь фильтр пораженных чувств он немедленно понимает, что с подходящими зеваками что-то не так. По негодно освещенной газом улице к нему неторопливо выходят двое мужчин и женщина, в обносках и без всякого цвета – фигуры, вырезанные из дыма. Вроде бы они пребывают в оживленном разговоре, но его звук приглушен, как бы он доносился издалека или как бы его уши залепили воском. Поравнявшись с ним, троица задерживается и смеряет его взглядом – хотя и не таким осуждающим, как проходившие ранее ночные гуляки. Один из мужчин произносит что-то странно одетой старушке – очевидно, касательно хмельного юнца, – но слова никак не расслышать. Уже дрожа и покрывшись с ног до головы ледяной испариной, он с разочарованием обнаруживает, что эти неназойливые пришлецы не более способны воспринять пируэты пикси в его рвоте, чем шумные предшественники. Однако их внимание привлекает что-то еще: серебристая и серая, как дагеротип, карга в старомодных юбках и чепце теперь показывает на верхние пределы колонны, к которой привалился подросток. Ее губы двигаются, точно под стеклом, ее речения слышимы лишь между двух ее монохромных компаньонов, один из которых теперь подступает и шарит под раскрошенным торчащим козырьком капители столба. При этом его сажистая рука проскальзывает сквозь собственную протянутую и трясущуюся конечность Джона, как если бы ее и не было. Долговязый мужчина словно срывает с ворот дурдома что-то размытое и неразборчивое, и мигом прелестные миниатюрки угасают, как свечное пламя. Пронзительный гул, который Джон сперва превратно принял за их голоса, возрастает до истошного свиста, а затем обрывается, с чем разом распадаются на сияющую пыль пляшущие пигмеи, и вот он вперил глаза лишь в лужу собственного недавнего содержимого желудка, на чью поверхность уже слетаются радужные мясные мухи. Высокий спектр снимает что-то – какого-то мрачного и корчащегося осьминога или гидру, – обрывая конечности и разделяя поровну промеж фантомных коллег, пока все трое постепенно исчезают из глаз. Сдавшись, непутевый юнец смыкает глаза. Текучие фигуры, расцветающие в этой уединенной тьме, – те же заблудшие звезды над не знающим конца и меры свитком тропы, где