И он повернулся к Олегу с Олесей. Нешироко размахнувшись, ударил парня мечом сверху вниз. Олег закрылся рукой. Меч встретился с мягкой, слабой, живой плотью. Сей зачарованный клинок резал и разрубал подобные преграды тысячи раз, но в этот раз преодолеть не смог. Зов Олега был услышан – меч обломился в месте соприкосновения.
Колдун застыл, как громом поражённый. Он знал в этом мире всё, он прожил сотни жизней, он играл разные роли, он даже видел явления Божественной воли, но никогда не сталкивался с ними напрямую. А теперь у него не было времени осмыслить произошедшее – дымные облака разогнал внезапный порыв ветра, и столп солнечного света озарил хутор.
– Спасибо тебе, Господи, – сказал Воронцов, и искорки рванулись из его глаз огненными жгутами.
Вихрь тяжкого жара опутал колдуна, и он закричал.
– А-а-а-а!!! – Впервые за бездну прожитых лет он испытывал боль.
Чёрные его доспехи оплавились, а сам он словно уменьшился в размерах.
Но колдун ещё сопротивлялся – переборов себя, он стал читать заклинание, и от каждого слова огонь слабел, а путы истончались.
В провале стены появилась старая ведьма. Она недолгое время глядела на поединок, словно решаясь на что-то, затем оскалилась и прыгнула вперёд, будто и не была согбенной старухой. Она подскочила к колдуну сзади и ударила его своим топором в спину. Бурое закопченное зазубренное лезвие пробило доспех, словно яичную скорлупу и глубоко вонзилось в тело.
Колдун замер, упал на колени, затем на пол и застыл, а Джега, не обращая ни на кого внимания, обошла тело и в два удара отрубила голову.
– Вот так-то понадёжнее будет, – сказала она, пошатнулась и упала навзничь.
Кожа её пожухла, почернела, и за пару удара сердца тело бабки истлело. То же самое случилось и с телом колдуна.
Эпилог
– Вставайте, барин, ради Христа, так и окоченеть недолго. – Косматый мужик в тулупе поверх рубахи поднимал Воронцова с промёрзлой земли.
В этом году морозы ударили без снега, сковав осеннюю распутицу, так что проезжий люд не задерживался в одиноком умёте и катил в Москву без остановок, и Анисим, владелец умёта, уж жалился попу из Свиренки, что пойдёт по миру. Но вот спасение – офицер с бабой и двумя солдатами как засели у него из-за треснувшего обода, дай бог тому кузнецу здоровья, так и живут уж вторую неделю. И то сказать, что не живут, а пьют, а это и того лучше.
– Вот так, и в тепло, в тепло. – Анисим перекинул руку офицера, поднялся сам и поднял его, и пошёл к длинной широкой избе умёта, упиравшейся одним торцом на сарай, а вторым на конюшню.
Внутри за крайним столом сидели пьяные солдаты, и один из них, тот, что помоложе, пел сквозь слёзы песню, а второй, с полосами свежих шрамов поперёк лица, только плакал, оперши голову о кулак.
Нам картечи свист не страшен
И не страшен блеск штыка!
В бой идёт колонна наша –
Кость Смоленского полка.
В бой идёт колонна наша –
Кость Смоленского полка.
Бей, стреляй, коли! С редутов
Выбьем синие мундиры!
Не жалей! Победа с нами!
Взяли вражьи мы куртины!
Не жалей! Победа с нами!
Взяли вражьи мы куртины!
Пуля в грудь, и на постой нам –
Трёхаршинные квартиры.
За дырявые кафтаны
Не ругают командиры.
За дырявые кафтаны
Не ругают командиры.
Полк идёт до дому маршем,
Спят в чужой земле солдаты.
Никогда им не добраться
До родимой своей хаты.
Никогда им не добраться
До родимой своей хаты.
Солдат даже не пел, а кричал песню, широко разевая рот с жёлтыми неровными зубами. По щекам, по усам его текли слёзы, он всхлипывал, но продолжал петь, будто и не поёт, а поднимается в атаку.
Так повторялось уж многократно, и изо дня в день. Кончив петь, солдат обращался к своему товарищу и говорил:
– А Федька, Федьку-то убили. А он знал наперёд и меня звал, а я не пошёл. Не пошёл я, понимаешь?!
Второй солдат только молчал в ответ и обнимал своего друга за плечи.
Анисим в их разговоры не мешался и только однажды холодным утром случайно услыхал слова этого второго, меченого поперек лица солдата, когда тот вышел на двор:
– Осиротели, все как есть осиротели без друзей-товарищей. Ну да, слава Богу, за Олежку душа не болит.
Офицер же напивался один. Как прибыли, так он приказал для бабы поставить отдельную кровать и ширму. Анисим уж думал, для того самого дела, но вышло иначе – в первый же день начальник напился пьяным и сам там уснул, а баба спала на полу, на сене, рядом с солдатами, и никто ничего с ней не делал.
С того дня офицер выбирался из-за ширмы только до ветру или как теперь – в бега. Всё он спешил кого-то спасать, позабывши, случалось, и портки надеть. Он тоже часто плакал и по временам бил себя по щекам, но платил исправно, и за то Анисим был готов простить ему всё, а будет нужда, так и носить его пьяного хошь от самой Свиренки.
Одна только баба вела себя как надобно – помогала Анисимовой жене стряпать, убирать и молчалива была на удивление – назвалась только Прасковьей, мещанкой из Боброцска – и всё, слова из неё не вытянешь. Говорила только с офицером и то лишь тогда, когда тот напьётся допьяна.
– Отчего не проходит сердце? – спрашивал он, бывало.