Не пойми меня в данном случае превратно. Я не принадлежу к числу людей, отвергающих всякую мысль о скорби, я презираю низменную житейскую мудрость, рекомендующую «гнать печаль из сердца», и если только мне представится выбор, всегда предпочту скорбь. Я знаю, что в скорби есть красота, что в слезах есть сила, но я знаю также, что не следует предаваться безнадежной скорби. Между мной и тобой есть одна абсолютная разница, которая никогда не уничтожится: я не могу смотреть на жизнь исключительно с эстетической точки зрения, я чувствую, что это лишило бы мою жизнь самого дорогого, заветного в ней, я требую от жизни высшего содержания — и нахожу его в этике. И только этическая скорбь — раскаяние — имеет истинное глубокое значение. Не обижайся на мои слова и не смущайся, если я укажу в этом случае на ребенка как на пример, достойный подражания. Отличительной чертой хорошо воспитанного ребенка является склонность просить прощения, не разбирая много — прав он или виноват; отличительной чертой великодушного человека является склонность раскаиваться, не споря с Богом, так как он истинно любит Бога, а истинная любовь к Богу выражается раскаянием. Мой выбор в этом отношении давно сделан: да, уверяю тебя, если бы жизнь моя, без всякой вины с моей стороны, стала непрерывной цепью скорбей и страданий, так что я б имел полное право сравнивать себя с величайшим из героев трагедий, мог бы тешиться моей скорбью и вызывать у людей сострадательный ужас, я бы сбросил с себя доспехи героя, отказался бы от всякого трагического пафоса — я ведь не мученик, который может гордиться своими страданиями, а смиренный грешник, чувствующий свою вину перед Богом; у меня одно выражение для моей скорби — раскаяние, одна надежда — прощение Божие.
Ты, может быть, думаешь, что я таким образом отрицаю значение скорби и бегу от нее? Ничуть! Я затаил ее в глубине души и потому никогда не забываю о ней. Вообще лишь недостаток веры в силу и значение духа заставляет человека сомневаться в его духовном обладании тем, что у него непостоянно на глазах; следовало бы, напротив, напомнить, что как в обыденной жизни, желая спрятать что-нибудь возможно лучше, прячешь это в такое место, куда вообще меньше всего заглядываешь, так и в духовной. Моя скорбь глубоко схоронена в моей душе, и я знаю, что она останется неотъемлемой принадлежностью моего существа, уверен в этом куда больше, чем тот, кто из боязни утратить ее ежедневно выкладывает ее напоказ всем.
В моей жизни не было таких потрясений, которые бы могли ввести меня в искушение пожелать разрушить, низвергнуть в хаос весь мир, — но даже и моя обыкновенная, будничная жизнь успела дать мне почувствовать, как полезно придавать скорби этическую подкладку, т. е. не уничтожить в ней все эстетическое, а лишь подчинить его этическому. Пока скорбь тиха и покорна, она вообще не пугает меня; но если она становится горячей и страстной, склонной к софизмам и способной вызвать в моей душе уныние, тогда я восстаю против нее; я не потерплю никакого посягательства на то, что получил как дар, из рук самого Бога! Мое восстание против скорби выражается, однако, не тем, что я гоню ее прочь или стараюсь забыть ее, но тем, что раскаиваюсь. Я раскаиваюсь даже в том случае, если и не был лично виноват, если даже ничем не заслужил этой скорби, раскаиваюсь в том, что я позволил ей овладеть мною, а не вручил ее в ту же минуту Всевышнему.