Если бы кто-нибудь другой управлял ходом душевного развития Корделии, то он, пожалуй, счел бы себя слишком умным, чтобы позволить ей первенствовать над собой. А если спросить умения у какого-нибудь жениха, то он, чего доброго, пожалуй, прямо ответил бы: «Я тщетно ищу в положениях вашей любви той звуковой фигуры, которою влюбленные обыкновенно говорят друг другу о своей любви». Но я бы сказал ему на это: очень рад, что вы ищете напрасно, — этой звуковой фигуре совсем нет места в области эротизма, если даже в нем и есть примесь интересного. Любовь слишком самосущественна, чтобы удовлетворяться болтовней, эротические положения чересчур богаты содержанием, чтобы переполняться еще разговорами. Они молчаливы, тихи, строго ограничены и, тем не менее, красноречивы, как музыка колосса Мемнона[70]. Эрот жестикулирует, но не разговаривает, а если и случается, то лишь загадочными намеками, образной музыкой. Эротические положения всегда пластичны или живописны, а в длинном разговоре о любви нет ни живописности, ни пластики. Солидные женихи и невесты, впрочем, всегда начинают с подобной болтовни, которая так и потянется красной нитью чрез все их болтливое супружество, обещая, что в их браке никогда не окажется недостатка в приданом, упоминаемом еще Овидием:
Моя Корделия!
«Моя», «твой» — вот слова, которые, как в скобках, заключают бедное содержание моих писем. Замечаешь ли ты, что они все сближаются, расстояние между ними становится все меньше? О моя Корделия! Ведь чем бессодержательнее становится заключающееся в них, тем знаменательнее сами скобки.
Моя Корделия!
Объятия — разве борьба?
Корделия вообще молчалива, и я всегда особенно ценил в ней это качество. Натура ее слишком женственно-глубока, чтобы резать мне слух «зиянием», которое вообще довольно часто слышится в разговоре женщины, особенно же часто, если собеседник, который должен подыскивать предыдущую и последующие гласные, так же женственен по своей природе, как и она сама. Иногда только какая-нибудь короткая, невольно вырвавшаяся фраза намекнет о том, какие нетронутые сокровища таятся в глубине ее девственной души. В таких случаях я всегда стараюсь помочь ей, развить ее мысль, и в результате получается то же самое, что бывает, если позади ребенка, набрасывающего какой-нибудь рисунок своими слабыми, неверными пальчиками, стоит взрослый, твердой и умелой рукой исправляющий сделанное, — из слабого, неопределенного наброска выходит нечто смелое, рельефное.
Так и с Корделией — она и удивляется достигнутому результату и в то же время как будто гордится своим собственным искусством. Поэтому я неустанно слежу за каждым брошенным словом, за каждой случайной фразой, подхватываю их на лету и возвращаю ей в таком обработанном и преображенном виде, что она и узнает, и не узнает свою собственность.
Сегодня мы обедали с Корделией в гостях. Когда мы выходили из-за стола, лакей доложил Корделии, что ее спрашивает какой-то посыльный. Человек этот был послан мной и принес письмо, содержавшее в себе намек на нечто, сказанное мной сейчас за столом. Мне так искусно удается вплести нужное мне замечание в общий разговор, что Корделия, хоть и сидела далеко от меня, все-таки услышала его и… не поняла; на это именно и было рассчитано мое письмо. В случае, если бы мне не удалось придать разговору за столом необходимого направления, я сам явился бы вовремя, чтобы конфисковать письмо. Она скоро вернулась и на вопросы посторонних принуждена была немного солгать. Подобные обстоятельства только усиливают эротическую таинственность, без помощи которой Корделии не пробраться по указанному мною пути любви.
Моя Корделия!