Мамины фантазии. Мечты сельского жителя о большом городе. Если бы тогда, еще до войны, студентка архитектурного института, уроженка Москвы Маша Турсунян не приехала в Лукино на каникулы и не встретила бы здесь моего будущего отца, ее жизнь сложилась бы иначе. Не думаю, что при ином стечении обстоятельств она бы осталась жить и работать здесь. Последние ее эскизы окончательно убеждали меня в этом. Новый город, который мама посещала редкими наездами, был на рисунках как бы скорлупой, а под нею угадывались черты старой Москвы. Я помнил ее довольно смутно, однако безошибочно узнавал в маминых работах. Но и в этой скорлупе содержалось больше открытий, чем любой ее житель мог бы обнаружить в натуре. Мама была прирожденным художником, и, конечно, художником городским. Во всяком случае, мне не приходилось видеть у нее столь удачных сельских пейзажей. Следовательно, решил я, мамина жизнь в Лукине была своего рода затворничеством, жертвой. Кому она принесла ее — моему отцу, бабушке, мне?

Я появился на свет в тридцать седьмом году, после того, как бабушке Софье в силу превратностей ее судьбы и профессии был запрещен въезд в Москву и она вынуждена была жить в Лукине до тех пор, пока ее не реабилитировали. Впрочем, тогда шел уже тысяча девятьсот пятьдесят шестой год, и бабушке исполнилось семьдесят четыре года. Может быть, слабость женского характера или случайное стечение обстоятельств определили мамину жизнь? Как бы там ни было, рассматривая мамины наброски, я утверждался в мысли, что она достойна лучшей творческой судьбы.

Я тотчас легко представил себе большой выставочный зал и череду затейливых импровизаций, висящих на стенах в простых деревянных рамах. Почти не верилось, что всего за полгода можно, как бы покинув мысленно Лукино, создать этот городской мир, полный звуков, запахов жизни и той скрытой гармонии, которая ошарашивает и завоевывает тебя так же неизбежно, как внезапно нагрянувшая любовь. Причудливый рисунок, фантастический мамин мир, как и тогда, в июле пятьдесят девятого года, снова убеждали меня в том, что на самом деле, в реальности, все так и есть, как на рисунках, такова истина искусства в самом лучшем, чистом его проявлении, таков порядок вещей. Все же остальное, не совместимое с ним и не вместившееся в него, — наносное. Остальное — ложь, выдумки, слухи.

Да, я отчетливо помнил, как в июле пятьдесят девятого года мама лежала в бреду стрептококковой ангины. Ее голос был тих и спокоен, и потому то, что она говорила, походило не на бред, а скорее на исповедь. Открывая глаза, она не узнавала ни меня, ни бабушки, с которой мы каждый час измеряли температуру ее сгорающего тела в ожидании кризиса. Снова и снова столбик ртути подскакивал почти до предела. Мама смотрела сон вслух: большие чашечные весы, подвешенные в воздухе, почти касались земли, и на одной из чашек весов был я.

— Смотри, мама, какую я штуку придумал, — говорю я в ее сне, отталкиваясь, пытаясь выпрыгнуть, оторваться, но вместо этого взмывая вверх вместе с весами.

— Осторожно, Андрюшенька.

Весы поднимаются выше.

— Видишь меня?

— Почти нет, — говорит мама. — Осторожно, не упади. Я очень волнуюсь.

— А теперь?

— Совсем не вижу. Спускайся.

— А так?

— Умоляю, спустись.

— Зачем?

— Отец передает тебе эти золотые часы.

— Отец?

— Но только тебе не нужно знать его имени. Ты ведь не догадываешься даже…

Что произвело на меня более сильное впечатление: живописные причуды бредовой фантазии или эти часы — реалистическая деталь, которую я сразу узнал и выбрал из всех прочих в качестве смысловой и сюжетной основы сна? Ибо какой бы дырявой ни была память, она сохранит хотя бы след воспоминаний о вещице с защелкивающейся крышкой и о завитушках, оставленных гравером на внутренней ее стороне, поскольку это не просто старомодная безделушка, а семейная реликвия, показанная Николаем Семеновичем лет десять назад в редкую минуту душевной близости, во время очередной мучительной правки одного из первых моих рассказов.

И этот кусочек памяти — как забытое за печкой полено, которое в один прекрасный день вы сунули в топку и поразились, сколь сухим, необычным треском разгорелось оно, озарив темную комнату. Но сегодня было тридцать первое августа — время, не подходящее для топки печей. Да и тогда, в июле пятьдесят девятого года, было неподходящее для этого время.

Снимая компресс с раскаленной маминой головы, я окунал горячий платок в чашку с водой, отжимая его и снова прикладывая ко лбу. В темной комнате душной июльской ночью ее голос был тих. В моем горле стояли слезы. Мне показалось тогда, что мама умирает.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги