Что такое — не могу вспомнить, какая она была ростом. Кажется, что высокая. Но так, чтобы показать рукой: вот такая, — не могу даже приблизительно. То есть первое-то бездумное движение готово всегда тотчас: во! — и показываешь ладонью довольно высоко. Но посмотришь на эту ладонь и опустишь пониже, а поразмыслив, опустишь еще. Да и пожмешь плечами…
Часто я ее дразнил; собираясь в кино, я заглядывал к ней и маячил билетом.
— Баб, хочешь в кино? Я билет тебе купил.
— Ушш!
— Баб, ну серьезно. На.
Рука ее принималась беспокойно искать дело; заткнуть уши, не слышать она не могла, и только срочное дело могло ее спасти. Что там в кино — заговаривать об этом было уже кощунством. Она разглаживала скатерть, искала что-то в столе и, наконец, с мокрой тряпкой в руке бросалась мне под ноги, принималась мыть пол.
Как огня боялась она фотографироваться. Когда я завел себе фотоаппарат, вот наступили для нее тяжелые дни. Я наводил на нее аппарат, она заслонялась ладонью, а другой отмахивалась: «Ушш… Не придумывай-ка!» Из всех ее фотографий у меня осталась одна. Вот я на нее гляжу; да, тут-таки усадил я ее, обманул, сказал, что для какой-то справки. Она сидит смирно, смотрит прямо в объектив, костистые руки на коленях… Я вглядываюсь.. И нет, не хочу ее описывать. Не хочу. Бесполезно. И ни к чему. Да и не могу. Какое-то странное волнение, чувство горечи, никак не созреющей до спокойной печали, мешают. Да и бесполезно же, действительно. Никакая точность подробностей не передаст главного. Остальное же, не главное, что ж — это как окошко над ее простенькой головкой, потрескавшиеся бревна за ее спиной, коромысло на гвозде, растоптанные башмаки, — до моих тринадцати у нас с ней одинаковый был размер, она и донашивала…
Но вот о главном-то — хватит ли силы и слова? Нет, и от этого отказываюсь тоже, сведя все, значит, к жалкой попытке, оборвав все, еще как бы не начав. Кому она в пользу прожила — бесполезная? Зачем она была рождена, зачем жила и жила ли? И почему я все думаю о ней, все думаю?
Умерла она зимой, в выстуженной своей комнатке, когда мы уезжали на неделю в деревню к родичам и оставили ее одну сторожить дом. Калитка была не заперта, дом был не заперт, она лежала на своей кровати, но руки почему-то не на груди, а на лице. Пальцы смерзлись от какой-то непрозрачной влаги. Под руками, когда их отняли, тускло мерцали кристаллики слез.