Когда я услышал, что они признают мою правоту, на глаза навернулись слезы. Потому ли, что я был тронут их незаслуженным сочувствием? Нет, не то. Может быть, в моих ушах снова раздался шум, с которым падало в колодец тело? Тоже нет. Я вспомнил, как счастлив, как похож на всех остальных был, пока не стал убийцей, – не оттого ли мне захотелось плакать? Нет, снова нет. Перед глазами ожила картинка из детства: слепой, который, случалось, проходил по нашему бедному кварталу. Дойдя до источника, он доставал из складок грязной одежды еще более грязную медную кружку и говорил, обращаясь к нам, детям, наблюдавшим за ним издалека: «Милые детки, кто из вас нальет воды в кружку бедного слепого?» Но желающих не находилось, и тогда он бормотал: «За благое дело воздастся, детки, воздастся!» Зрачки его глаз давно лишились цвета, их едва можно было разглядеть.
Мучимый страхом уподобиться тому слепому, я рассказал историю убийства Эниште сжато и без всякого удовольствия. Говорил я не всю правду, но особо и не лгал – нашел средний путь, который не так надрывал мне сердце, и при этом заметил, что они поняли: я шел к Эниште, не собираясь его убивать. Поняли они и то, что я пытаюсь найти себе оправдание и извинение: ибо сказано, что согрешивший непредумышленно не попадет в ад.
– После того как я отправил Зарифа к ангелам Всевышнего, – задумчиво говорил я, – сказанное покойным никак не шло у меня из головы. Поскольку из-за последнего рисунка я обагрил свои руки кровью, он стал казаться мне особенно важным. Эниште никого из нас уже не приглашал к себе, чтобы работать над книгой, но я должен был увидеть этот рисунок! Ради этого я и пришел к нему в тот вечер. Но он не показал мне рисунок и попытался убедить меня, что тревожиться нет причин. Как будто той таинственной страницы, из-за которой убили человека, вовсе не было! Желая, чтобы он прекратил меня унижать и заговаривать мне зубы, я признался, что убил Зарифа-эфенди и сбросил его тело в колодец. Да, он перестал смотреть на меня с равнодушием, но продолжил унижать. Разве отец будет унижать сына? Великий мастер Осман часто бил нас во гневе, но никогда не унижал. Предав его, братья, мы совершили ошибку.
И я улыбнулся своим братьям, которые внимательно смотрели мне в глаза, словно слушали последние слова умирающего. А я, словно и впрямь умирал, видел, как их силуэты постепенно расплываются и отдаляются от меня.
– Я убил Эниште по двум причинам. Во-первых, за то, что он принудил великого мастера Османа по-обезьяньи подражать европейскому художнику Себастиано. Во-вторых, потому, что я проявил слабость и спросил у Эниште, есть ли у меня свой стиль.
– И что он ответил?
– Ответил, что есть. Но для него, естественно, это было не оскорбление, а похвала. Помню, я в тот миг со стыдом подумал: неужели это и для меня тоже похвала? Я знал, что стиль – это позор и бесчестье, но меня все же грыз червячок сомнения. Я не хотел, чтобы у меня был стиль, но искушал шайтан, и мучило любопытство.
– Каждому втайне хочется, чтобы у него был свой стиль, – рассудил Кара с умным видом. – Каждый мечтает, чтобы нарисовали его портрет – такой же, какой заказал наш султан.
– Неужели с этой болезнью никак нельзя справиться? – спросил я. – Если она по-настоящему распространится, ни один из нас не сможет противостоять методам европейских мастеров.
Но меня никто не слушал: Кара завел историю про несчастного туркменского бея, который поторопился признаться в любви дочери шаха и был за это на двенадцать лет сослан в Китай. Поскольку портрета возлюбленной у него не было, он, живя среди китайских красавиц, постепенно забывал ее лицо, и от этого муки любви превращались, по воле Аллаха, в настоящую пытку. Все мы, впрочем, догадывались, что Кара рассказывает свою собственную историю.
– Благодаря Эниште все мы узнали, что такое портрет, – сказал я. – Надеюсь, однажды настанет день, когда мы научимся без страха говорить о своей собственной жизни от первого лица, а не так, будто рассказываем сказку.
– Любая сказка говорит обо всех, а не о ком-то одном, – заметил Кара.
– А любой рисунок говорит об Аллахе, – закончил я строчку гератского поэта Хатифи. – Однако когда методы европейских мастеров распространятся по-настоящему, каждый будет рассказывать чужие сказки как историю собственной жизни, да еще и гордиться этим.
– Как раз этого и хочет шайтан.
– Пустите же меня, наконец! – закричал я вдруг во все горло. – Дайте взглянуть на мир в последний раз!
Заметив, что мой крик их напугал, я приободрился.
Первым взял себя в руки Кара.
– Ты покажешь нам последний рисунок? – спросил он.
По моему взгляду он понял, что покажу, и отпустил меня. Мое сердце забилось быстрее.