Вы, конечно, давно поняли, кто я такой, хотя я и делаю вид, что пытаюсь это скрыть. Не удивляйтесь: я следую примеру старых мастеров Герата, которые не подписывали своих работ не для того, чтобы никто не узнал их имен, а из уважения к учителям и традиции. Взволнованный, я отправился в путь по темным комнатам с лампой в руке, увлекая за собой свою блеклую тень. На мои глаза уже начал опускаться занавес тьмы – или в комнатах и коридорах текке и в самом деле царил такой мрак? Сколько у меня осталось времени, через сколько дней или недель я ослепну? Мы с моей тенью вошли на кухню, распугав тамошних призраков, достали из чистого угла пыльного шкафа бумаги и быстро вернулись назад. Кара на всякий случай ходил на кухню вместе со мной, но кинжала с собой не брал. Я подумал, не хочется ли мне завладеть кинжалом и ослепить его, прежде чем ослепнуть самому.
– Я рад, что еще раз увижу это, пока не потерял способность видеть, – гордо произнес я. – Мне хочется, чтобы и вы тоже увидели. Смотрите же!
И я показал им при свете лампы последний рисунок, тот самый, на две страницы, который я унес из дома Эниште. Сначала я наблюдал за тем, как они с любопытством и страхом смотрят на него, потом стал смотреть вместе с ними. Меня била дрожь, начался жар – то ли оттого, что мне проткнули глаза, то ли от возбуждения.
Все, что мы нарисовали на этих двух страницах за год работы: дерево, коня, шайтана, Смерть, собаку, женщину, – Эниште, используя, пусть и не очень умело, прием перспективы, расположил так, что заставка и рамка, сделанные покойным Зарифом-эфенди, казались рамой чудесного окна, из которого виден весь мир. Посередине этого мира, там, где должен был располагаться портрет султана, красовался другой портрет – мой собственный. Взглянув на него, я почувствовал гордость. Жаль, конечно, что, как я ни старался, день за днем рисуя и стирая нарисованное, вновь и вновь заглядывая в зеркало, сходства удалось добиться лишь весьма приблизительного. И все же меня переполняло радостное волнение – не только потому, что я был изображен в самом центре мира, но и потому, что по какой-то неведомой причине – без шайтана тут наверняка не обошлось – само существование этого рисунка делало меня более глубоким, сложным и таинственным человеком. Мне хотелось, чтобы мои братья-художники заметили, поняли и разделили мое волнение. Я находился в центре мироздания, словно султан или король, и в то же время был самим собой! От этого я ощущал одновременно и гордость, и стыд. Эти два чувства уравновешивали друг друга, и оттого мне было легко и спокойно – ничто не мешало испытывать головокружительное удовольствие от моего нового положения. Однако для того, чтобы это удовольствие было совершенным, требовалось изобразить все морщинки на лице и складки на одежде, каждую тень, каждый прыщик, каждый волосок в бороде – словом, все наимельчайшие подробности моего облика с предельной достоверностью, которую только могут обеспечить методы европейских художников.
На лицах своих старых друзей я видел страх и изумление, а еще – зависть, вечно грызущую всех художников. Да, я вызывал у них гнев и отвращение, словно самый закоренелый и неисправимый грешник, – но как же они мне завидовали! Боялись и завидовали!
– Ночью, – заговорил я, – рассматривая этот рисунок при свете масляной лампы, я впервые почувствовал, что Аллах оставил меня и лишь дружба с шайтаном спасет меня от одиночества. Если бы я в самом деле пребывал в центре мира (а чем больше я вглядывался в рисунок, тем сильнее мне этого хотелось), то, несмотря на торжество великолепного красного цвета, несмотря даже на то, что меня окружали бы милые сердцу вещи и люди, в том числе прекрасная женщина, похожая на Шекюре, и друзья-дервиши, я чувствовал бы себя еще более одиноким. Я не боюсь быть ни на кого не похожим, не боюсь быть личностью, меня не страшит мысль о том, что другие будут мне поклоняться, – напротив, я хочу этого.
– Так, значит, ты не раскаиваешься? – спросил Лейлек с видом человека, только что побывавшего на пятничной проповеди.
– Я чувствую себя похожим на шайтана, но не потому, что убил двух человек, а потому, что изобразил сам себя на таком рисунке. Мне кажется, я убил тех двоих ради возможности нарисовать этот портрет. Однако мое нынешнее одиночество пугает меня. Художник, подражающий европейским мастерам, не овладев в совершенстве их методами, становится рабом. Я хочу избежать этого. Вы, конечно, поняли, что на самом деле я убил тех двоих, желая, чтобы все в мастерской шло по-прежнему, – и Аллах тоже это понял.
– А получилось, что по твоей милости нам грозят еще бо́льшие беды, – упрекнул меня драгоценный мой Келебек.
Глупец Кара все никак не мог отвести взгляд от рисунка. Молниеносным движением я ухватил его запястье, впившись ногтями в плоть, изо всех сил дернул и выкрутил руку. Кинжал, который он держал не очень крепко, упал на пол. Я поспешил его поднять.