Это была своего рода проверка. Советскую версию про «сотню юных бойцов из буденновских войск» Николай знал с детства. Уже в весьма зрелом возрасте узнал, что у нее был оригинал – казачья песня периода Русско-японской войны. Когда он услышал ее впервые, то был потрясен тем, насколько она трогает за душу. Советский вариант как-то совсем не трогал – обезличенные бойцы, почему-то все юные, обезличенная разведка непонятно где, разве что степь украинская. В казачьей песне все указано четко людьми, явно пропустившими эти события через себя. Речь идет о рейде казаков под командованием генерала Мищенко на Инкоу. А почему она цепляет, а советский вариант нет, Николай и сам толком не мог объяснить. Но вот слова «комсомольское сердце пробито» и «передай дорогой, что я честно погиб за рабочих» как-то совсем не трогали. Что значит «комсомольское» сердце? Оно какое-то особое, не как у всех? Вот в казачьем варианте «удалецкое сердце», и тут все ясно. И потом, если в предсмертные мгновения человек вспоминает о рабочих, то у него не все в порядке с психикой. Другое дело в оригинале, там смертельно раненый урядник просит коня совсем о другом:
И вот это-то трогает до слез! Это близко каждому: жена, мать, дети. О них вспоминают в предсмертную минуту. А остальное – агитка!
Песню подхватили все. Когда Маруся пела о погибшем казаке, у нее на глазах появились слезы. Все это абсолютно точно свидетельствовало, что именно это первоначальный текст песни, а не более поздняя переделка советского варианта.
«Как это делается, мы знаем, – подумал Николай, – сами таким занимались для студенческих капустников. Берется один текст и меняется на другой, главное – в размер попадать. А тут и менять мало что надо, казаков – на юных бойцов, японцев – на белогвардейцев, и все по большому счету».
Он вспомнил, как вместе с друзьями, как и он, не имевшими никакого поэтического таланта, написал пьесу для художественной самодеятельности на размер Шекспира и похабные вирши на размер пушкинской «Сказки о царе Салтане».
– А про любовь вы совсем не поете, Николай? – прервала свое молчание великая княжна.
– Могу и про любовь, – улыбнулся ей Николай.
– Господи, хорошо-то как, – сказала, дослушав его до конца, Маруся. – А еще?
– Можно и еще! – сказал Николай и запел трофимовскую песню «За окошком снегири греют куст рябиновый».
Увидев, как нахмурилась Александра Александровна, он подумал, что песня об адюльтере, о том, как женатый мужчина ночует с другой женщиной, наверное, не совсем привычна. Сам-то адюльтер в порядке вещей, но вот петь об этом, видимо, не принято. Ну а когда он спел про «ее глаза, словно море, синие», Николай и вовсе пришел в ужас. Он поднял голову и увидел как раз два больших синих глаза, не мигая смотревших на него. Не в силах от них оторваться, он допел до конца и, желая реабилитироваться, перешел к своему любимому Визбору.
«Господи, что я пою? – внутренне возопил он, видя, как Машины глаза подергиваются пеленой слез. – Это же про нас, она же сейчас заплачет! А там дальше еще и про самолет, будь он неладен».
Выбросив куплет про самолет, отчего песня стала какой-то куцей, Николай прервал ее на полуслове и со словами «Извините, дальше забыл» запел другую. Запел на автомате ту песню Визбора, которую обычно пел в связке с «Солнышком», и тут же понял, что это вообще полный трындец.
Он пел в полной тишине, не видя уже ничего, кроме Машиных глаз. Он понимал, что петь эту песню нельзя, но уже не мог остановиться. Он не видел сочувственных глаз Маруси, Деллинсгаузена и Попова, растерянных лиц Пепеляева и Брусенцова, вконец рассердившейся Теглевой, он ничего не видел, кроме ее глаз.