Я положил руку Катулу на плечо и легонько потряс его. Голова патриция склонилась на одну сторону, и мне пришлось схватить его, чтобы он не упал на пол, при этом его морщинистое лицо оказалось прямо передо мной. Глаза Катула были широко открыты. Рот открылся, из него капала слюна. Потрясенный, я отдернул руку, а Квинт, который пощупал шею Катула, объявил, что он умер.
Так, в шестьдесят один год, ушел из жизни Квинт Литаций Катул: консул, понтифик и яростный борец за права сената. Он был осколком другой, более жестокой эпохи, и, вспоминая о его смерти, я вспоминаю также и о кончине Метелла Пия — обе стали вехами на пути угасания республики. Гортензий, который был шурином Катула, взял у Цицерона свечу и поднес ее к лицу старика, мягко призвав его вернуться к жизни. Я впервые ясно осознал смысл этого старинного обычая: действительно, казалось, что дух Катула на секунду вышел из этой комнаты и сразу же вернется, если только правильно позвать его. Мы подождали, не оживет ли старик, но этого, конечно, не произошло; чуть позже Гортензий поцеловал его в лоб и опустил ему веки. Он немного поплакал, и даже у Цицерона покраснели глаза — первоначально они были врагами, но потом объединились в борьбе за общее дело, и хозяин уважал старика за прямоту и честность. Казалось, только на Лукулла все это не произвело впечатления, но он, пожалуй, уже достиг того состояния, когда рыбы для него стали важнее людей.
Естественно, все разбирательства были прекращены. Вызвали рабов Катула, чтобы отнести прах их хозяина домой. После этого Гортензий отправился сообщить печальное известие родным и близким покойного. Лукулл отправился домой на обед, наверняка состоявший из крылышек жаворонков и соловьиных язычков, которые он съел, сидя в одиночестве посреди громадного зала Аполлона. Что касается Квинта, то он поведал, что на рассвете надолго отправится в Азию. Цицерон знал, что брату велели отбыть к месту назначения немедленно, сразу же после окончания суда, но все-таки, как я видел, в тот день для хозяина это стало самым тяжелым ударом. Он позвал Теренцию и маленького Марка, чтобы они попрощались, а затем неожиданно уединился в библиотеке, предоставив мне проводить Квинта до дверей.
— До свидания, Тирон, — сказал Квинт, беря мою руку двумя своими: у него были жесткие, мозолистые ладони по сравнению с мягкими, «защитническими» ладонями его брата. — Мне будет не хватать твоих советов. Обещаешь часто писать мне и рассказывать о том, как поживает мой брат?
— С удовольствием.
Он уже готовился выйти на улицу, но вдруг повернулся и сказал:
— Брат должен был освободить тебя, после того как закончилось его консульство. И собирался это сделать. Ты знал?
Я был потрясен его признанием и, заикаясь, произнес:
— Хозяин перестал говорить об этом. Я подумал, что он изменил свое решение.
— Брат говорил, что боится отпустить тебя, потому что ты слишком много знаешь.
— Но я никогда не выдам и слова из того, что услышал в разговоре с глазу на глаз!
— Я знаю, да и он тоже — в глубине души. Не волнуйся. Это просто отговорка. Правда состоит в том, что брат боится даже подумать, что ты тоже можешь покинуть его, как Аттик и я. Ты нужен Цицерону больше, чем сам об этом думаешь.
Я потерял дар речи.
— Когда я вернусь из Азии, — продолжил Квинт, — ты получишь свободу, обещаю тебе. Ты принадлежишь всей семье, а не только моему брату. А покамест присматривай за ним, Тирон. В Риме что-то происходит, и все это мне не нравится.
Он помахал мне рукой на прощание и в сопровождении слуг направился вниз по улице. Я стоял на крыльце, наблюдая за знакомой фигурой. Коренастый и широкоплечий Квинт твердой походкой спускался по склону холма, пока не скрылся из виду.
XV
Клавдий должен был сразу же направиться на Сицилию в качестве младшего магистрата. Вместо этого он предпочел остаться в Риме и наслаждаться своей победой. Ему даже хватило наглости, чтобы прийти в сенат и занять место, которое отныне полагалось ему. Это произошло на майские иды, через два дня после суда, — в сенате обсуждали последствия оправдательного приговора. Клавдий вошел в зал как раз в то время, когда говорил Цицерон. Он был встречен громким неодобрительным свистом и улыбнулся сам себе, будто нашел подобное проявление ненависти забавным. Никто из сенаторов не подвинулся, чтобы освободить ему место, так что Клавдий прислонился к стене, скрестил руки на груди и уставился на оратора с самодовольной, глуповатой улыбкой. Красс, сидевший, как всегда, на передней скамье, явно чувствовал себя неуютно и изучал царапину на своей кальцее. Цицерон же не обратил на Клавдия внимания и продолжил свою речь.
— Граждане, — сказал он, — мы не должны ослабеть или поколебаться из-за этого единичного удара. Да, наш авторитет пошатнулся, но это не значит, что мы должны поддаваться смятению. Глупо делать вид, что ничего не случилось, но мы будем трусами, если испугаемся из-за этого. Суд освободил врага государства…
— Меня освободили не как врага государства, а как того, кто призван очистить Рим! — выкрикнул Клавдий.