— Вы можете называть меня как вам угодно, доктор Штернберг. Но это не я убил, не я. Она меня заставила. Она сама…

— Да что вы несёте?

— Клянусь, она, Юдит… Это она виновата. Она позволяла делать с собой всё что угодно — всё— вы понимаете? Ругай последними словами, бей, трахай как последнюю шлюху — а ей будто и мало ещё. Она на всё согласна. Знаете, эти кацетники… кого-то из них трясёт от ненависти, кто-то глядит на тебя и будто не видит вовсе, а кто-то вот так, как она… В неё будто проваливается всё, что с ней делаешь. Она смотрит с таким, знаете, чёртовым смирением, с такой кротостью, что просто не знаешь, зачем она на свет родилась, прямо руки чешутся растерзать. Вот, знаете, как в отряде гитлерюгенда, когда учат всяким курам да кроликам головы сворачивать, — помните? Вы ведь, кажется, тоже успели там побывать? У вас такое было?

— По счастью, пронесло, — пробормотал Штернберг. Неожиданная исповедь вызвала у него некий гадливый, но очень острый интерес.

— А у нас было, и ещё как. Мне, помнится, вожатый ещё поручал отделывать до кровавых соплей тех слюнтяев, которые не могли выполнить это задание… Так вот, все эти кролики да козочки точно так же на тебя смотрят, пусто-пусто, ну не знаю, так доверчиво — будто просят, чтобы их придушили. Прямо как она… А я ведь пару раз и впрямь чуть не придушил её. — Голос Эберта бряцал и ходил ходуном, будто сотрясаемая судорожно сведёнными руками ржавая проволочная сеть. — Потому что она всё закрывается руками, и тихо стонет, и смотрит эдак жалобно и покорно — чертовски заводит, кстати говоря… Чувствуешь себя кем-то вроде их иудейского бога. — Эберт содрогнулся от истерического смешка. — Слушайте, в этих молоденьких субтильных жидовочках действительно какая-то отрава есть, такой хитрый яд, что и не поймёшь, когда успел пропитаться им насквозь…

Штернберг нахмурился: наряду с омерзением он ощущал пронзительное любопытство, стальными крючьями цепляющее глубинные полуоформившиеся чувства.

— А какая она лёгонькая была, вы и представить не сумеете, совсем невесомая, легче пера, — шатко, спотыкаясь, продолжал Эберт, оцепенело глядя в какую-то запредельную пустоту. — Казалось, отпусти её — и будет лежать на воздухе, как на перине. Мне так нравилось носить её на руках, и ей, по-моему, это тоже нравилось… А там в комнате кто-то окно оставил открытым, ну вот я и… Я даже не знаю, зачем я это сделал, клянусь! Это не я! Богом клянусь, я не хотел! Я не хотел!..

— Я позабочусь, чтобы вам назначили психиатрическую экспертизу, — севшим голосом произнёс Штернберг.

— Что вы, к дьяволу, во всём этом понимаете, — утомлённо выдохнул Эберт. Он несколько успокоился, подобрался. — Да, я трахался с еврейкой, — выговорил он, навалившись на стол и в упор глядя на Штернберга. — Вот, пожалуйста, смотрите на меня, сколько влезет: я трахался с еврейкой. И никого лучше Юдит у меня не было и уже не будет никогда. И катитесь вы все к чёртовой матери, плевал я на ваши Нюрнбергские законы, можете ими подтереться…

Когда Эберта, совсем уже невменяемого, вывели под локти, Штернбергосознал, что прекрасно его понял — гораздо полнее, чем хотелось бы.

Вопреки высказанным угрозам, Штернберг склонялся к тому, чтобы аккуратно замять злосчастное дело, а Эберта отправить в закрытую психиатрическую лечебницу, но был грубейшим образом избавлен от всех этих хлопот. Рыжего доктора оккультных наук, взятого под арест и временно помещённого в одну из комнат «офицерского» корпуса, утром обнаружили безжизненно свесившимся с придвинутого к окну кресла, с раскинутыми руками в закатанных рукавах, и пол под ним был залит бесславно растраченной первосортной арийской кровью, которую нация ещё вчера обязывала его передать отменённым сегодня потомкам. Из помещения были предусмотрительно убраны все острые, а также годные на изготовление петли предметы, но Эберт всё равно нашёл выход: снял с кителя спортивный эсэсовский значок «Германские руны», заточил его ребро о каменный подоконник и этой очень малопригодной для подобных действий штуковиной умудрился вскрыть себе вены вдоль обоих запястий, настолько тщательно, что не понадобилось и ванны с водой. На подоконнике была намалёвана кровью свастика, кощунственно вписанная в звезду Давида.

— Вот в таких вещах, по-видимому, и выражается так называемый национальный дух, — мрачно бормотал Штернберг, глядя в окно. — Кровавые послания. Санкта Мария и все ангелы Апокалипсиса… Узнаю партайгеноссе Эберта. Болваном был, как болван и помер… — Он с укоризной посмотрел на неподвижное, в тусклом сиянии меркнущей ауры, холодное тело, из которого давно ушла жизнь, — но всё ещё никак не мог связать в своём сознании знакомого со студенческой скамьи Эберта, любителя цитировать Гитлера и Розенберга, двинувшегося на партийных догмах рыжего дурня, с непоправимым статусом мертвеца.

Эберт полулежал в кресле, свесив руки с густыми кровавыми потёками, опустив голову так, что не было видно сведённого предсмертной судорогой лица. «Вы можете называть меня как вам угодно».

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги