Плотняком набили, кто шевелился, — и в Среднюю Азию, почти без остановок. Так только, чтобы трупы вынести да иногда воды людям плеснуть в лохань. «За пособничество фашистским оккупантам» — это для газеты. Но свои знали — Коба сводит с чеченами кавказские счеты. Азиатов пугали — людоедов везут. Те верили и обмирали. Потом присмотрелись — просто ярые мусульмане, непокорные серые волки. Женщины присмотрелись раньше других. Много воды утекло в Терек, пока горячие пески Чарджоу принимали в свое лоно чеченское семя. Только в 57-м, когда страна простила своих горных сынов и разрешила возвращение, отец увез в Грозный своих стариков, но продолжал жить на две стороны. К тому времени, как я появился на свет, он имел два высших образования, уважаемую специальность, поперечные морщины на лбу и тучу детей от нескольких жен — в Туркменистане и на Кавказе. Мусульмане говорят: один сын — нету сына, два сына — полсына, три сына — есть сын. Я был семнадцатым сыном джихангира(6). Не последним. Никого из нас отец не обделил вниманием, но ни один не принес ему так много седины и боли, как я. Все его сыновья были при матерях. Я один вырос на колготках у братьев. Вам меня не понять, и мне вам не объяснить. Это чувствовал только мой суровый отец. Ни одно горе на свете не было для него поводом плакать. Чеченцу это не подобает. Все отпущенные ему слезы он пролил на мою голову.
— Я приеду еще, боцман. Привезу подарок.
Я сразу почувствовал спиной облезлую штукатурку сарая, холодную даже при азиатском солнце. Я не мог говорить. В первый раз тогда мне отказал язык. Я только пятился от этих слов все дальше и дальше, как будто от них можно было спастись бегством. Я нащупал спиной курятник и пересчитывал позвоночником ржавые прутья. Заревел движок, и ГАЗ-24 с шашечками на капоте надолго разлучил меня с самым родным человеком на свете.
Меня уже изрядно тронула седина, а я все еще стою там, спиной у обвисшей рабицы, где раз и навсегда сломан был мой мотор. Сломан как — нет-нет перебирать надо. А с каждой новой починкой он начинает потреблять больше бензина, даже если кажется, что работает лучше. Отец возникал в моей жизни так же внезапно и ошеломляюще, как исчезал. Я никогда не умел подготовиться, как плохой боксер к хорошему апперкоту. Расставания с ним я переживал с той же остротой и силой, с какой боялся его глаз. Взглянет — мокрая тряпка вспыхнет. Я ждал его, как непозволительно ждать человека. Однажды я здорово поплатился за это.
Есть на руке такой крепеж, на котором держится пятерня. Вот это хрящеватое место — запястьем называется — с тех пор лучше всего запомнила моя детская спина. Стоило мне сблизиться с кем-то из местной шпаны и, заигравшись, ступить на его территорию, как тотчас появлялась мамаша, чтобы дружку моему срочно пора было в дом: или набивать брюхо, или учить уроки, или помогать с младшими, или играть на дудке, или тупо ложиться спать. Мне же, непонятливому, между лопаток приходился знакомый тычок тем самым запястьем, которое лучше всяких слов говорило:
«Уходи. Не мешай. Ты сирота. Ты беспризорный. Ты моего сына плохому научишь».
Так я узнал, что я чужак.
С таким багажом начинаешь видеть все по-другому. И когда курица впервые цыплят своих к общей кормушке выводит, где зерна навалом, на весь курятник, но стоит одному маленькому, желтенькому, неотличимо такому же, но отбившемуся от другой матери, клюнуть зернышко, ты один замечаешь, как ястребом налетает отгонять его разъяренная несушка. С тех пор в каждой женщине я боялся угадать курицу.
Школа никогда не умела приручить во мне ощерившегося волчонка, потерявшего стаю. Вздыбленной шерстью я защищал свою обособленность в любом хоре. Даже если хор отправлялся на бесплатный обед за молочно-рисовой кашей, я выбивался из шеренги и не завидовал никому, кто бы в этот момент вздумал взять меня за руку. От одного вида расчески я всегда чухал галопом. Прилизать, приладить, пригладить меня как надо было нельзя.
— Ишь какой выискался! — говорила завуч. Я не понимал этого слова, но почему-то мне было неприятно. Я не хотел, чтоб это было обо мне и бил стекла директорской.
— Спелый огурец, — говорили обо мне старики.
— Он созрел раньше времени. У него не было выбора.
У меня не было выбора. Время торопило меня поскорее примерить шкуру взрослого волка, чей инстинкт выживания неминуемо приводил на тропу охоты.