Вот этот мир, который не согласен с идеей человечества — в любой версии этой идеи — не согласен быть единообразным, единосущностным, единоосновным; который настаивает на суверенности маленького клочка большой Земли, суверенности человека дома, в Мире… Вот этот запутавшийся в возобновленных первоначалах Мир — он что ему? И если этот Мир — суверенный убийца поневоле; если этот Мир льет кровь; и в этом Мире я несчастен не от того, что я не могу изменить этот Мир — это смешно, — но я несчастен оттого, что как человек, привыкший всегда быть на чьей-то стороне, я не могу сейчас быть ни на чьей стороне. Я не уйду в отшельники, в столпники, монашеская келья не для меня: без близких и друзей мне день не сладок! Но на чьей стороне я должен быть? Абхазов или грузин? Сербов или тюркских македонцев? И вообще, на чьей стороне? Даже не только в тех случаях, где стреляют, хотя, прежде всего — и в них.

И тут я подумал нечто кощунственное, от чего я не имею права уйти. Да, я знаю про этого человека, который когда-то вошел в мою жизнь, сначала очень распоряжаясь моим душевным обиходом; затем я почувствовал себя независимым, но близким ему; и, наконец, пришел к мысли, что я знаю что-то о нем, чего не знал, может быть, он и сам… Я вот сейчас подумал: вот в свете этой невыносимости… ну, не будем так резко говорить, назовем ее вежливо «трудности», но это больше, чем трудность, — ее ощущаешь не только головой, но и сердцем впрямую — невозможности быть на чьей-то стороне, а когда берешь на время какую-то сторону, потом какой-то комок тошноты подкатывает… Что я — человек, который будет сочувствовать Саддаму Хусейну? Смешно. Ну, а что я — буду сторонником американского президента? Или правительства нашего, которое торопится его поддержать? Да, это… число этих случаев — легион, не в эпизодах речь, а в том, что вот во встрече с ним — с Ульяновым, который Ленин — я смею теперь?… Я, у которого в одночасье танкового прорыва на Москву погибли лучшие друзья юности — те, кто своею смертью остановили Гитлера, — я могу этого человека спросить: а он, ты, вы — не убийцы? Я имею нравственное право или это нарушение всякого историзма? Или это перебежка на чью-то сторону?! Спросить, задать этот вопрос? Когда был Кронштадт, и доведенные до отчаяния люди — доведенные до отчаяния не только голодом, но нежеланием считаться с ними — эти люди захотели изменить… не порывая с революцией, внутри нее изменить нечто существенное, чтобы могли с ними считаться и чтобы они могли решать, — он понял этих людей? Или он не захотел понять? Просто не захотел! Поддержал заведомо лживую версию о белогвардейском заговоре, назначил вместе с Троцким (или Тухачевским — разницы нет в данном случае) штурм Кронштадта на день открытия X съезда — для чего? Почему?

Вот я вспоминаю маленькую книжечку Мстиславского [6] — был такой писатель, чудом уцелевший в 37-м и так далее, потому что в молодости он был одним из руководителей боевой организации эсеров, одним из важных людей в февральские дни, и сидел, между прочим, в президиуме 2-го Всероссийского съезда Советов, представляя там свою партию. Он написал давно, в 20-е годы, маленькую книжечку о революции, которую я хотел бы видеть переведенной на все языки; по-моему, это просто гениальная вещь. Но там у него есть такое наблюдение. Он сидел, наблюдал, видел людей, слова, жесты, поступки… И спрашивает себя: а для чего Ленину и Троцкому понадобился штурм Зимнего? Когда власть уже была в их руках? И он понял, что им нужен классический финал классической революции, которая побеждает штурмом! Утверждает себя в форме, которая запомнится в веках, которая делает перемену невозможной. И вот это наблюдение Мстиславского — это ключик, скажем, и к кронштадтскому убийству, потому что это было убийство.

Вот с превеликим опозданием он, этот человек, решился на продналог… Я не виню его в этом опоздании! Я догадываюсь (или мне кажется, что я имею право на такую гипотезу), что он потому так долго отклонял просьбы, предложения о том, что это надо сделать, причем самых близких людей! Ему говорил Троцкий, что скоро нам нужно будет приставить к каждому крестьянину по солдату, по красноармейцу, чтобы получить хлеб! А он откладывал! Что — рассчитывая еще на один год — проскочить? Или он предчувствовал, что на продналоге дело не кончится, что придется идти много дальше… И что тот военный коммунизм, который, казалось, был не его и не по его нутру, не по его, так сказать, умственным построениям, с которым он шел на Октябрь, но который он принял! Принял его, подчинился ему! Подчинился этому стихийному напору и приговору той, так сказать, активной части, той преданной непоколебимо части людей, для которых это была их стихия — стихия поравнения и приобщения к власти… И он знал, что, от этого отказываясь, придется идти много дальше.

Перейти на страницу:

Похожие книги