И вот тогда я возвращаюсь к самому началу. Если вы помните, я сказал, что у этого человека — у Владимира Ульянова — не было какого-то предваряющего этапа: демократического там, либерального… И не произносил он, конечно, никогда этой фразы в юности: «Нет, мы не пойдем этим путем, мы пойдем другим», но где-то совершился перелом — в нем встретились (сказал я тогда) два человека: Маркс и Чернышевский, и с этого он начался. Так вот, обдумывая это, я хочу сказать, что в этой встрече скрыто присутствовала та тема, о которой… по поводу которой я сейчас говорю. И он, выросший на «Что делать?» Чернышевского, выросший на рахметовском образе и рахметовской традиции, он услышал, прочитал ли в этом романе заглавную идею запертого в крепость и окончившего уже свою сознательную жизнь Чернышевского? Идею (или утопию) добровольного ухода новых людей. Нет. Сколько бы он ни читал этого романа, а он, видимо, его перечитывал не один раз, и врезался он в него на всю жизнь, он почему-то этого не заметил, этого не вычитал.

И тогда мы возвращаемся к теме какого-то изначального (скажем так) имморализма. Я употребляю это слово не потому что оно звучит так красивее, скажем, чем безнравственность, а потому что безнравственность предполагает какой-то умысел, а имморализм — это некое равнодушие к нравственной стороне ввиду ее неприменимости: неприменимости к тому делу, которому ты посвящаешь свою жизнь. Не только неприменимости. Ввиду того, что она — помеха этому. И не в силу властолюбия, так сказать, какого-то… от роду написанного кровопийства — ничего подобного! Тут чистое побуждение и — помеха. Чистое побуждение к тому, чтобы осчастливить людей, и — помеха в виде каких-то нравственных запретов, нравственных табу… Вот я сказал вам, что он, конечно, будучи гимназистом, оставшийся один дома с… с другими детьми, когда получилось известие о смерти брата, он, конечно, не мог (это было бы чудовищно так предполагать) произносить эту фразу: «нет, мы не пойдем этим путем»… Но вот какие-то события начальной его жизни превратили его из прекраснодушного юноши с копной белокурых волос и без еще резко выраженной раскосости азиатских глаз — превратили его в совсем другого человека.

Да, это была смерть брата — человека рыцарственной души, по поводу которого даже прокурор на процессе говорил, что он берет на себя вину других. А потом была еще одна смерть человека, который оказал на него большое влияние, — Федосеева, духовного вождя поволжских русских марксистов, который, оказавшись в глухой сибирской ссылке, не выдержал сплетен в этом ссыльном кругу и покончил с собой… Что-то в нем перевернулось, замкнулось, очерствело. Что-то в нем вошло вот этим вот… даже не прямым запретом — скорее, изгнанием из себя прямых нравственных побуждений (повторюсь) за их ненужностью. За… из-за ощущения их некоторой помехой. И в такой же степени, как чтение «Капитала» или погружение в Чернышевского, эти смерти и эти внутренние превращения его в другого человека где-то обозначают и определяют уже его всю последующую жизнь.

Я продолжу эту тему и разобью ее потом на таких две новеллы. Одна — в которой он прямо участвовать не будет, я хочу сопоставить двух персонажей русской литературы (он их не сопоставлял): Рахметова у Чернышевского в «Что делать?» и Николая Ставрогина в «Бесах» Достоевского. Я думаю, что если в Ленине было нечто рахметовское, то в нем было и что-то ставрогинское — только это еще надо пояснить и понять. Это отдельный разговор.

И другой разговор или другая новелла. Это будет Ленин и Вера Ивановна Засулич, замечательная женщина, о которой не рассказать я просто не могу, — поскольку она присутствует с какого-то момента в моей жизни, а с тех пор как она присутствует, ее судьба, судьба человека, ну, скажем всеми словами, преданного Ленину; ее судьба очень многое прояснила мне в одном из тех лет в жизни, которые можно считать рубежами, границами, в чем-то роковыми, — это будет 73-й год. Вот если мы сейчас на этом закончим, то я продолжу этими двумя, казалось бы, рядом лежащими, но очень родственными новеллами.

<p>Интервью польскому журналисту Славомиру Поповскому</p>

Беседа с М.Я. Гефтером, посвященная политическим преобразованиям в России и Польше

Михаил Гефтер: Знаете, я не могу сказать, что я был поклонником или остаюсь им, но мне нравился и нравится человек в черных очках.

Корр.: Генерал Ярузельский?

МГ: Да. И вы знаете, мы с Михником сошлись на этом. Он мне сказал (а там присутствовала француженка, и она сидела, что-то писала), он говорит: что ты записываешь? Ты только не записывай, что я скажу, потому что если узнают в Польше, у меня… мне будет плохо!

Корр.: Я не могу понять, зачем вы говорите, что вы меня, например, огорчаете?

Елена Высочина: У нас здесь не только не находит…

МГ: Вы знаете, я…

ЕВ: Это дурной тон.

МГ: У нас — да, это не очень хороший тон, скажем.

Перейти на страницу:

Похожие книги