Доболтать он не успел. Сверху как громыхнет! Скрежет рвущегося железа — такой, что уши заложило похлеще, чем от всего цехового гула. Вибрация перешла в натуральную тряску. Я рефлекторно голову задрал — а там одна из несущих ферм прямо над нами как-то криво выгибается, лопается с сухим треском. И вся эта хреновина под крышей, вместе с кран-балкой, сначала медленно так, а потом все быстрее и быстрее — валится вниз!
Прямо на нас.
Время будто поплыло, замедлилось. Я вижу вытаращенные от ужаса глаза Сидорова. Кто-то из мужиков дернулся в сторону, да споткнулся. А мозг на автомате, по старой привычке, уже раскладывает по полочкам: усталость металла, походу, перегрузили конструкцию этой новой хреновиной, ну и пошло-поехало одно за другим, как доминошки. Пронеслась дурацкая мысль: «Хорошо хоть каску не снял». А следом — аж в груди защемило, тоска какая-то острая… и не по этому грёбаному проекту, который сейчас летел к чертям, а о чём-то своём, личном, что не успел. Сонька… дочь… мы ж так толком и не помирились после развода. Мне ж всего сорок восемь стукнуло, а жизнь — уже как корявый черновик, который хрен перепишешь начисто.
Прилетело не сразу. Сначала сверху посыпалась какая-то крошка — бетон, обломки труб, потом — грохот, пылища столбом, и всё утонуло во мраке. Резкая боль прошила спину, ноги… Потом будто плитой придавило — чудовищная тяжесть на груди, дышать нечем, воздух вышибло. Треск собственных костей. В глазах стало совсем темно, непроглядно. В ушах звенело, а потом и звон начал стихать, уплывать куда-то, навалилась обволакивающая тишина. Последнее, что я почувствовал — холод, он быстро так растекался по телу. А еще странное чувство облегчения. Хотя нет, скорее то был полный пофигизм.
Ну вот и всё. Конец проекту. И инженеру Волкову — тоже конец.
Очухался я резко, будто кто-то ледяной водой окатил — из полной отключки прямиком в самое пекло. Первое, что ударило в голову — жар. Жарища несусветная, сухая, аж кожу палит. Казалось, даже камни под ногами огнем дышат. Сразу за жаром пришла боль — всё тело ломит, ноет, а в боку как шилом ковыряют. Голова гудела так, будто по ней кувалдой от души приложились. Здоровой такой, кузнечной.
Я застонал, попытался дернуться — куда там! Тело как чужое, ватное, еле ворочается, сил — ноль. В легких пекло, горло скребет от едкого дыма. А вокруг грохот стоит — аж уши закладывает: железо об железо лязгает без остановки, что-то тяжелое бухает, какие-то механизмы скрипят до зубовного скрежета. И крики — злые, грубые, на незнакомом языке, но, странное дело, понятном. Точнее, язык-то вроде русский, но какой-то корявый, ломаный, с вывертами.
Глаза разлепил — всё плывет, красная какая-то муть перед глазами. Кое-как различаю отблески огня где-то рядом, тени мечутся по черным от копоти стенам, да фигуры какие-то здоровенные носятся в этом адском мареве.
А запах! Мать честная, вот что еще по голове долбануло не хуже грохота. Вонь стояла — просто туши свет: горелым углем, раскаленным железом, потом вонючим — куча народу, видать, немытого, — и еще чем-то прогорклым… Воздух такой — хоть топор вешай.
Где я, твою мать⁈ Что это за дыра⁈ Последнее, что помню — как фермы в цеху рушатся, грохот, потом темнота…
Неужто выжил? Только это явно не больничка. Да и на тот свет, как его там расписывают, не похоже ни разу. Слишком уж по-настоящему всё. Слишком больно и вонюче.
Попробовал на локтях приподняться. Куда там — руки подогнулись. И руки-то не мои! Тонкие, дохлые какие-то, совсем чужие. Мои-то руки инженера — да, к чертежам привыкшие, к клаве, но и ключ гаечный держать умели — пошире были, покрепче. А эти, мальчишеские какие-то, кожа да кости, все в саже да в грязи въевшейся. Оглядел себя, как смог. Тело тощее, замученное, одето в какую-то рвань — рубаха холщовая, штаны такие же, всё потом и смрадом пропитано насквозь. Ноги босые, ступни — сплошные раны и грязища. Это не я. Это не мое тело.
Крыша едет, что ли? Где я? Кто я теперь⁈ Что за хрень происходит⁈ Мысли в скачут, как блохи, путаются, одна за другую цепляются. Неужели это и есть ад? Серьезно? За грехи? Да какие у меня грехи-то особенные — пахал всю жизнь как проклятый, семью вот только не сохранил, вот и всё. Как-то не тянет это на вечные муки в огненной кузнице. Херня какая-то.
— Петруха! Оглох, окаянный⁈ А ну, тащи клещи! Живо, чтоб тебя!
Грубый, простуженный (или прокуренный, не поймешь) голос рявкнул прямо над ухом — я аж дернулся. Повернул голову. Надо мной нависает здоровенный амбал в кожаном фартуке поверх грязной рубахи. Рожа красная, потная, борода всклокочена, как веник, глазенки маленькие, злые. В кулаке держит тяжеленный молот, видно, только что им махал.
Петруха? Это он мне, что ли? Значит, меня теперь Петрухой кличут?
— Чего уставился, остолоп? Клещи, говорю! Те, что поболе! Не видишь, заготовка стынет! Ишь, разлегся тут, барин… Работать!