Ди отреагировал на такие перемены по-своему, попыткой приблизиться к старшему сыну, занять место, оставленное Ба. Это удалось ему без труда, так как он не спорил с новыми мечтами сына, а наоборот, придал им конкретные очертания: в буквальном смысле слова. Он подсунул моему отцу свои альбомы, те самые, которые аккуратно вёл по вечерам у себя в кабинете. В альбомах содержались тщательно нарисованные самим Ди тысячи красочных картинок, изображавших внутренние органы человеческого тела, здоровые и больные, целиком и в разрезе. Качество рисунков было несопоставимо со всеми существовавшими учебниками анатомии: Ди рисовал прекрасно. К рисункам прилагались и комментарии, очень внятные и выполненные превосходным почерком. Альбомы были произведением поистине художественным, и кто, как не отец, мог бы это по достоинству оценить? Ведь он и сам неплохо рисовал, и с удовольствием не только рассматривал, но и копировал рисунки Ди. С другой стороны, крепко привитые барынькой растиньяковские мечты, и это сладкое слово «Москва», не сходящее с уст, вечно звучащее по радио и фигурирующее в заголовках газет, и в приложение ко всему — сознание своего преемственного старшинства в семье, обеспечивающего свободу выбора… Взятое вместе, всё это определило отцу и будущую профессию, и место обучения. Он закончил школу, твёрдо зная, что и где будет делать. И с этим знанием уже не спорил никто. Даже, по видимости погрузившаяся теперь в воспитание младшего сына, Ба.
Отъезд в Москву прошёл почти торжественно, ничто не предвещало разрыва — в семье или судьбе. Но это был именно разрыв. Отъезд провёл жёсткую черту подо всем, что осталось позади, в прошлом. Собственно, впервые в жизни отца оно появилось: личное прошлое. Нет-нет, виновных искать не надо, их не было. Были лишь участники. Всем им отъезд отца представлялся победным посольством маленького городка в столицу государства, в высшие сферы бытия. А на деле он стал вариантом эмиграции с неизбежным из неё возвращением. Видно, эта штука эмиграция и, в той или иной форме, возвращение — врождённое семейное свойство, воплощаемое в жизнь, пусть и своим особым способом, хотя б одним представителем каждого поколения рода. Отец, без сомнения, нашёл бы что ещё добавить по этому поводу, если б глянул и на себя глазами своего Ломброзо: с точки зрения врождённого сходства, а не приобретенных различий.
Ещё на вступительных экзаменах он стал лидером курса. А после первого года — институтской знаменитостью. Его прекрасная память, уверенная манера держаться — жёсткая, с привкусом металла, но достойная, редкая тогда внешкольная подготовка, всё это завоевало ему уважение преподавателей и, опять же, девушек. Не следует преуменьшать значение последнего обстоятельства для репутации лидера. Через год он крепко стоял на ногах в своём кругу, и никто не сомневался, что ему уже приготовлено место на кафедре института. Он сам нисколько в том не сомневался. Он даже стал подбирать у букинистов свою будущую библиотеку, имея в виду квартирку, которую ему дадут от института, когда придёт время… Но, увы, куда скорее пришло время совсем иное. Отец не успел съездить домой на каникулы после первого курса. Началась война.
Он сразу же подал заявление об отказе от брони и с просьбой об отправке на фронт. Такой поступок был очень естественен, как естественно было не сообщить о нём Ди и Ба. От брони отца не освободили, зато зачислили в вечернюю группу, занимавшуюся изучением радиoаппаратуры, взрывных устройств и немецкого языка. В этой группе он тоже быстро стал лидером. Продолжая днём сидеть на лекциях в институте, он писал там всё новые и новые заявления, но их не замечали, пока не было объявлено московское добровольческое движение. Вот когда вспыхнула звёздная минута отца: он стал застрельщиком движения в институте. Но, в отличие от других застрельщиков, он отправился на передовую с первым же отрядом, и через три дня уже лежал в медсанбате, имея пулевое и два осколочных ранения. Он потерял ногу, вытаскивая с ничейной земли мёртвого приятеля, который через двадцать лет оказался живым и, главное, невредимым. Началось его скитание по госпиталям. Четыре месяца прошли в переносах его неподвижного тела из операционной в перевязочную и назад. Он никогда не терял сознания, не умел, эта благословенная врождённая способность не была ему свойственна. Привитые ему француженкой навыки не производили на хирургов и сестёр впечатления, да и как он мог их использовать, если был неподвижен? Зато он использовал другие свои качества. Он комментировал все операции, производимые с его телом, перевязки, и нельзя сказать, что вмешиваясь в этот эзотерический процесс, он приобретал приязнь других его участников. Совсем наоборот, его очень невзлюбили. Сказать, что эта нелюбовь к нему персонала была вредной для его здоровья или, скажем, бесполезна — также нельзя. По крайней мере, он сам впоследствии утверждал, что только эта неприязнь помогла ему выжить. Им меньше занимались, ему не мешали, он был предоставлен самому себе. Своим знаниям и своему инстинкту.