— Стрельнуть хочешь? — спросил он, отдуваясь.
Отец лишь криво ухмыльнулся. Таким аргументом взять его было нельзя.
— Толстый дебил, — сказала мать. — И худой дебил.
— Просто напились, — возразила прокурорша.
Обе они не предприняли ничего, что могло бы прервать развитие событий. Ба начала резать пирог.
— Пусть щёлкнет, — сказал отец, — ничего.
— Вот именно, — сказал прокурор. — Что ещё можно сделать такой хлопушкой? Эта игрушка, дамы, для вас. Щёлкать орешки.
С издевкой глядя на отца, он передёрнул затвор и подал мне отцовскую машинку. Отец промолчал. Я вцепился в браунинг обеими руками, он оказался неожиданно тяжёлым.
— Давай в форточку, — сказал прокурор.
За форточкой на лайковом небе сияло солнце, похожее на брошку Ба, лежащую на ладони, обтянутой тонкой перчаткой. От солнца расходились концентрические зелёные круги. Я не успел поднять руки в нужную позицию, так как непроизвольно раньше времени нажал спуск. Пистолет вырвался из моих пальцев и тупо ударился в пол. Щелчок выстрела был не такой громкий, как этот удар. В стекле под форточкой появилось отверстие, окружённое лучиками — второе солнышко, нарисованное наивной детской рукой.
Ослеплённый двумя солнцами, подлинным и искусственным, я задохнулся от прилива короткого страшного счастья, и чуть не заплакал, осознав, что счастье это непоправимо. Нет, не в смысле непоправимости содеянного — разбилось стекло, нарушен покой дома, всё это пустяки. Случилось вовсе не это. Просто я сразу понял, что мне никогда больше не представится такой случай, а этот, подаренный судьбой с такой великолепной снисходительностью, вмиг утёк сквозь пальцы: в буквальном смысле, я сам выпустил его из рук. Вот что на самом деле произошло.
Я мог бы заплакать и глядя на то, с каким отвращением Ди завертел в руках столовый нож. Мать расценила мою гримасу по-своему. Остальные тоже. Ба положила ладонь на моё темя. Но в полной жуткого содержания паузе, наступившей после выстрела, чужая тень пронеслась над столом, прекрасная железная тень, одна на всех. И её тяжёлое дыхание учуяли все. И на сумрачные лица сидящих и стоящих вокруг стола легли сумерки её крыльев.
Я мог лишь молча подозревать, что нас объединило одно и то же чувство. Молча, потому что это подозрение, эту аллегорию, нет, этот железно-прекрасный символ нельзя было перевести на язык слов. Тяжесть аппаратика, несоизмеримая с его величиной, жёсткая отдача после невинного щелчка, волшебный восход второго солнышка, вспыхнувшего на таком расстоянии от чёрной дыры дула, сладкая дрожь в коленях, и главное — моё собственное увеличение в размерах, да, я сам мгновенно увеличился до размеров взрослого человека, ещё больше, удивительно, как меня могла вмещать эта комната! Я слышал уже её, лопающейся по швам, предсмертный храп. Как это можно высказать словами? А то, что весь город, с его людишками размером не больше муравьёв, а над ними один лишь я, мощный, потрясаемый сладкой дрожью — как высказать это? Одно только смущало, омрачало сладость послевкусия выстрела: следовало, всё же, нажимать спуск вовремя. Ну да поздно, следующего раза не будет. Всё позади. Теперь только молчать и плакать в молчании… Такая мелочь, всё же, этот щелчок. Откуда же взялось странное молчание, поразившее всех сошедшихся у стола? Да, именно в таком поразительном молчании, как молчат после сходки с женщиной, заканчивался обед. И никакой другой к десерту музыки: только молчание.
Пусть продлится оно ещё немного, и на его фоне чуть продолжится, снова выступит из него было прерванное генеалогическое повествование. Пусть теперь молча выступит к нам из молчания скромный Ю.
Отъезд отца на учёбу в Москву стал для его младшего брата тем же, чем для Ди некогда был отъезд Бориса в Бельгию. Поскольку этим сказано всё и уже давно сказано, повторяться нет нужды. Ю продолжал учиться в той же школе, и освещавший её отблеск славы отъехавшего брата чуточку освещал и ему начало дороги жизни. Очень скромный отблеск, он позволял Ю лишь уверенно держаться на вторых ролях — не больше, но и не меньше того. Сам по себе он был бы совсем незаметен, он и учился незаметно, и так же незаметно занимался спортом и музыкой. В простом постоянстве простых занятий, в отличие от Sturm und Drang отца, сменяющихся мёртвыми паузами оцепенения, и сложился стиль Ю.