— Но-но, — опомнившись наконец, проговорила она и упруго разжала его руки, отбежала в сторону. Встала на порог, проговорила укоризненно: — Нельзя пускать тебя, Трошка, в город, нельзя. Чай, не одни мы в доме-то. Аль нравлюсь я тебе, что ли?
— Нравишься, — буркнул он.
Она засмеялась:
— Сказал бы раньше. Может, и ты бы мне понравился.
— Где уж тут. Есть у тебя хахаль.
Она уставилась на него:
— Это откуда тебе знамо, Трошка?
— Видел, да и все.
Она отступила, завороженно глядя на него. Не говоря ни слова, тихо закрыла за собой дверь. Он посидел еще немного, вспоминая эти теплые, точно солнцем нагретые ноги. Глотнул торопливо молока и закашлялся. Откашлявшись, дохлебал молоко и выскочил на крыльцо.
— Ты того, — сказал, встретив его у крыльца, Никон Евсеевич, — рот-то раздел уж широко, аль подавился?
— Суха каша была, вот, тае, и подавился, — ответил дерзко Трофим, но Никон Евсеевич вроде и не заметил дерзости, был занят своими думами. Он прошел в сарай, вынес ремни и еще одни вилы.
— Пойдем, — мотнул головой. — Лошадь запряжешь, а я пока смахну травы для телка.
Он шел впереди, а Трофим сзади, и бормотанье хозяина было похоже на густое жужжанье пчелиного роя на кусте малины или смородины. Проклинал себя он, ругал почему-то бывшего дьячка Евдокима, который в волости, поди-ка, и сейчас обивает пороги, натравливает на Никона начальника милиции за телку Федосьи, жаловался на жару, жаловался на жизнь.
— Два года назад как жилось благодатно! Черт придумал широкополосицу — все перевернулось, и душу вывернули наизнанку...
Когда выехали из деревни, оглянувшись на задравшего по привычке колени батрака, спросил:
— Ну, как сапоги, Трошка, понравились матке-то?
— Понравились, а ругала, — ответил нехотя Трофим.
Никон Евсеевич гоготнул, помотал башкой. Наверное, представил батрака посреди избы в этих скрипящих сапогах.
— По ней, знать, ходи ты в лаптях и хорош...
Он подчмокнул губами, покачал головой, а Трофим сказал вдруг:
— Уйду я в совхоз, Никон Евсеевич. Вот через недельку, под праздник, и уйду. Деньги мне доставайте за проработку...
Хозяин оглянулся — вылупил глаза. Кажется, он не понял даже. Вот отмахнулся свирепо от овода, завопил:
— Да ты что, бельмес, ах ты, казах чертов! Вздумал болтовней мне башку морочить!
— Уйду я, — упрямо повторил Трофим. — Хватит тут... Там вон на трактор можно, говорят, учиться...
— Нет уж, — Никон Евсеевич вдруг скорчил жалостливо лицо и быстро сообразил из пальцев кукиш. — Нет уж... Договаривались до осени. За деньги и за харчи. Пожди после осени. На покров... Как договаривались... На покров, — выкрикнул он, точно глух был Трофим. — И баста... И кончай разговор...
Трофим посопел, и хозяин вроде как удовлетворился этим сопением. Погнал лошадку с прежней яростью, и вожжи повизгивали над головой Трофима, точно петли, в которые хотел бы, наверное, запихнуть хозяин своего вдруг взбрыкнувшего батрака. А когда подъехали к пожне, вдруг попросил Никон Евсеевич:
— Ты того... Помоги все же, Трошка. Аль хрип мне переломить, что ли, без помощника?
И так как Трофим опять промолчал — он сказал, уже веселея:
— Давай бери в руки вилы и айда за дело... Хватит балабонить.
Он сбросил рубаху, закатал рукава исподней рубашки и поплевал на руки. Кинул первую охапку сена на подводу, оглянулся на Трофима, который еще только прилаживался к вилам, сурово спросил:
— Разучился работать, Трошка?
Трофим побежал к валкам, скидывая их, сваливая в гребень. Потом они скирдовали. Никон стоял наверху, а Трофим кидал с воза охапки. Когда кончали стог, огромный, что амбар, вышло в небо солнце, и казалось Трофиму, что каждый раз он затыкает эту желтую дыру в небе охапками сена. А облака вокруг этой дыры как дранки крыши огромной, неоглядной. Ходил по верху стога и плясал Никон Евсеевич, свесив голову, изредка окликал:
— Эт-штё ты скажешь! Ну, куда ты мне в мостолыги суешь. Вот куда надо!
И плясал по стогу, который складывал так же прочно и умело, как кладет опытный печник печь в русской избе. Но вот разогнулся — уставился пучеглазо на дорогу. Там ехал почтарь из соседнего сельсовета на коне. На боках коня подскакивали в тороках письма, телеграммы. Может, и приговор относительно перехода крестьян на широкое поле. Издалека был слышен его крик. Трофим не расслышал, и Никон Евсеевич тоже. Но вот с соседней пожни подошел Антон Брюквин и закричал:
— Слышали, эй, мужики! Будто Яков Янсон себя прикончил в конюшне ружьем. То жену арестовали за скупку вещей у ворья, то вот теперь хозяин... Поди-ка, от стыда...
Никон Евсеевич бросил вниз вилы, пробурчал:
— У него в башке, фершал говорил, воды много было, булькала даже. От болей он это кончил себя, а не от стыда...
Подошли другие мужики, сгрудились и заговорили разом. И всё про хутор, про этих вот Янсонов, у которых, оказывается, воры прятали награбленное добро.
Волосников вдруг вспомнил:
— Он добрый был, Яков-то. Как-то, года три назад, осмыгивал мой сынишка овес в его поле с голодухи. Поймал, но не повел в волость. Отпустил, да еще хлеба дал. Нинка это у него...