— Нету привычки. Мысли путаются. А на бумагу — то, что надо… Кстати, хорошо, что ты про рюкзак и седого сообщил. Без него картина б неполная вышла. Ты ж помнишь, шеф сначала Золотовского главным в группировке считал. Потом, когда от тебя первые сведения пошли, — Серебровского. И только потом мы доехали, что главный — Клык.
— Неужели они решились больше миллиарда наличманом перевезти? Да еще поездом! Ты видел этот рюкзак?
— Спрашиваешь! Не только видел, но и нюхал. Вместе с Героем. Да только рюкзак уже сигаретами пах, а не «баксами»…
— Ты же сам говорил, миллиард рублей. При чем здесь «баксы»?
— Это общая сумма. А в партии в основном стольники были. «Зелень». «Общаковские»…
— Да-а, теперь Клыку не позавидуешь.
— Я сказал начальнику колонии, чтоб за ним во все глаза следили. Пришить могут в любую секунду.
А Санька почему-то вспомнил, как они вдвоем с Тимаковым сидели в холодном кабинете другого начальника колонии, не исправительно-, а воспитательно-трудовой, для малолеток. Вспомнил, как негнущиеся пальцы не хотели листать дела воспитанников, и как Тимаков, развернув очередную серую папку, перечеркнутую от угла к углу красной чертой, удивленно произнес:
— Смотри-ка — похож! А, Башлыков, похож на тебя?
Санька без желания изучил лихое лицо на фотографии и не согласился:
— Совсем не похож.
— Орел? — спросил Тимаков начальника колонии, и тот, плотнее сдвинув на груди накинутую на плечи полковничью шинель, со знанием дела пояснил:
— Перевоспитанию не поддается. Если б не демократия с ее новыми законами, я б уже давно его на взросляк выкинул. Ему ведь восемнадцать уже исполнилось…
— Сильно бузит?
— Да он сейчас за отказ от несения наряда по кухне сидит в одиночке!
— Родители есть?
— Не помню, — покраснел полковник.
Хорошо ориентирующийся в «Делах» Тимаков быстро отыскал справку-характеристику на парня.
— Смотри-ка! Из детдома! Грузевич! А имя, как у тебя, — Александр.
— А что за детдом? — с видом знатока спросил Санька.
— В Прокопьевске.
— Это не мой.
— Не имеет значения.
Через неделю «воронок» вывез из колонии-малолетки Александра Грузевича, но привез в колонию общего режима уже Александра Башлыкова…
— А как там мой двойник? — спросил Санька уже написавшего несколько строк Сотемского.
— Какой двойник?.. A-а, Грузевич! Рвет и мечет.
— Он еще в больнице? В этой… в психушке?
— Конечно. Если б мы его в малолетку вернули, зековский телефон сразу бы до Клыка дозвонился.
— Надо шефу сказать, чтоб освободили парня.
— Это еще за что?! Пусть свое досидит. Уже телефонограмму в больницу отправили.
Работающий на сейфе Сотемского радиоприемник, до этого что-то говоривший, о чем-то певший, какие-то мелодии игравший, но вроде бы и не существовавший, потому что ни слов, ни песен, ни музыки никто не слышал, вдруг сообщил вкрадчиво:
— Девятое место в последнем хит-параде заняла песня группы «Мышьяк» «Воробышек»…
И сразу Санька увидел, что кроме них в кабинете есть радиоприемник.
«Надо же! — удивился он про себя. — Аркаша такой «движок» запустил! Через неделю еще и на первое место поставят».
— Мягкая, лирическая песня, пронизанная нежностью к девушке, на которую никто не обращает внимания, пришлась по душе многим нашим слушателям, — приятным женским голосом сообщало радио. — Обратил на себя внимание и чистый голос певца. За последние годы мы уже так привыкли к хрипотце и мужицкой грубости голосов многих наших «звезд», что прозрачный юношеский тембр Александра Весенина на их фоне приятно порадовал слух…
Сотемский, уперев кулак в левое ухо и занавесив от Саньки чубом бумагу, нещадно скреб по ней гвоздем шариковой ручки. Если ему сунуть за ухо гусиное перо, он бы сразу сошел за летописца. Столько величия и скульптурной монументальности было в его напряженной фигуре. Радио он, скорее всего, не слышал. Во времена летописцев радио не было. В эту минуту Сотемский здорово оправдывал свое старомодное имя Мефодий.
А Саньке стало так грустно, что он даже сел. Если бы не голос дикторши, он бы рассказал Сотемскому, как его опоила снотворным Венера, как почти расколола, не найдя на груди какую-то татуировку, хотя начальник колонии вообще ничего не говорил о татуировках на теле Грузевича, рассказал бы о шустром Аркаше, о том, как из немых делаются поп-идолы. Он бы еще о многом рассказал, но плотный чуб Сотемского все раскачивался и раскачивался, и показалось, что Санька в кабинете сидит вообще один.
— «Вор-робышек! Вор-робышек! Не на-адо уходить», — незнакомым голосом запело радио.
Наверное, самое странное на нашей планете — это видеть себя со стороны, например по телевизору, и слышать себя со стороны, например по радио. Происходит отделение человека от человека. Ты и здесь, в комнате, и там, в телевизоре или радиоприемнике. А кто из вас настоящий, сам не знаешь. То ли не верить, что ты — там, то ли тому, что ты — тут.
Санька не поверил, что поет все-таки он. Голос был действительно приятным, грустным, но все-таки не его голосом. Оператор на пульте перестарался, чрезмерно очистив его. А может, сделай Санька погромче радио — и все бы изменилось, но ноги не хотели поднимать его.