И Аугуст сделал ошибку: он пошел к Серпушонку в гости. Отчасти ему было все равно, отчасти сработала угроза Серпушонка остаться у него навеки, отчасти, наконец, вспомнил он свои приключения с Буглаевым, и как ему было хорошо иногда после чарки-другой. Ему так хотелось, чтобы тесный обруч на сердце хоть немного ослаб, чтобы боль отпустила, чтобы хоть иллюзия чего-то хорошего возникла — пусть и на час всего… И он пошел к Андрею Ивановичу Серпухову домой, в гости, и почтительно поздоровался с орущей на него старухой, и сел за стол, и выпил с Серпушонком по стакану, и заел капустой, и почти сразу поплыл. Но вовсе не к веселым берегам, как надеялся, а наоборот — в сторону слез и душевного надрыва. Самогонка опрокинула его волю, не ожидавшую атаки с этой стороны, и воля пошатнулась и пала, и Аугуст плохо помнит, когда он начал исповедоваться вдруг перед Серпушонком о своей любви к Уле Рукавишниковой, и о ее предательстве. Серпушонок был потрясен, и утешал его, что все бабы — одинаковые, что у них у всех — одно и то же, и что это одно и то же надоедает уже с третьего раза в отличие от водки, которая не надоедает никогда. «До тебя призыв моего разума, конечно, сейчас не доходит, как до жеребца в охоте: одни глаза красные и никакого соображения в голове! — рассуждал Серпушонок, — это потому что в тебе сейчас кровь с молоком ходуном ходит! А во мне все молоко уже свернулось кислой простоквашей: одна кровь осталась, и та горит уже синим огнем, ежели спичку поднести. Но ты меня все равно слушать должен, потому что во мне говорит мой штормовой жизненный опыт, и он говорит тебе от моего имени, что баба нужна человеку не больше, чем шкодливая коза на веревочке. Чем скорей сбежит — тем лучше. Лучше раньше, чем позже. А еще лучше козу вообще не заводить — возись с ней только… Моряк мужского пола должен быть придан только одной задаче: курс, скорость, прицел — залп! Пей, Август, пей, Гусенька ты мой драгоценный, жеребчик ты мой красноглазый. Не горюй, Август! Всё равно все бабы будут наши когда-нибудь, если мы захотим! Но мы не захотим: на хрена они нам сдались! Пей, Август — с сентября по август!.. щас я гармонь принесу, мы про это с тобой песню одну задушевную споем, морскую… Пей! За свободу! Свобода — это когда дух парит, а жопа в якорях… а правда жизни в том состоит, что изо всех изделий женского рода любить возможно лишь одну-единственную, лишь одну родную… отгадай какую…: лишь эту вот змею подколодную с ласковой пробочкой по имени Бутылка!..ха-ха-ха… вот ее-то мы с тобою и будем пробовать взасос да взахлеб, покуда любовь жива на белом свете!..», — Серпушонок то размывался перед бессмысленным взором Аугуста в некое лохматое, непонятно говорящее существо, то терялся и звуком и телом в тесном пространстве избушки, чтобы вдруг возникнуть снова то справа, то слева от Аугуста, а то и повсюду разом; иногда он материализовывался в персональном облике, а иной раз и под видом орущей бабки своей… Аугуст все время порывался сказать им всем что-то умное, открыть им некую горькую истину, и даже произносил порою какие-то удивительные фразы, но он совсем уже перестал соображать и поэтому совершенно не понимал сам что говорит… Это было очень обидно, очень…
Он проснулся на лавке у Серпушонка, и долго не мог понять — где он находится и что с ним такое происходит. Когда вспомнил, наконец — застонал протяжно и безнадежно. Кое-как, на ощупь, нашел шапку и тулуп, выбрался на улицу и придерживаясь колеи, чтобы не сбиться с дороги, побрел домой, не замечая мороза, провожаемый лаем собак и колючими, презрительными звездами, хватая тут и там снег ртом, чтобы заморозить тошноту во всем теле. Мать не спала, ждала его в большой тревоге; увидя его, ужаснулась, запричитала — что было ей несвойственно с ее нордическим характером, — и принялась отпаивать сыночка кислым молоком. Утром он опять был в трудовом строю — бледный и мрачный.
Однако, Серпушонок от него после этого не отступился, а наоборот: усиленно взялся за воспитание Аугуста, пообещав ему «заплести его ослабший дух в стальной канат мужской воли». Аугуст не знал уже, куда от него деваться: Серпушонок подстерегал его утром у дома и вечером у конторы, и каждый раз строго начинал внушать Аугусту о пагубном вреде баб в устройстве всемирного равновесия природы, об их сучьей натуре и змеином происхождении. «И Улька такая же, как и все они», — дышал он перегаром Аугусту в ухо, — и у ней тоже только одно на уме: вона, уже с брюхом ходит, а свадьбы-то еще и не было! Ты понял?». Он до того надоел Аугусту и обозлил его, что когда Серпушонок в очередной раз приступил к своей «ядотерапии» против Ульки, Аугуст оттолкнул его неожиданно яростно и закричал ему: «Пошел к чертовой матери отсюда, и не подходи ко мне больше, гад!..».
— Я — гад, это я-то — гад? — опешил Серпушонок, — это я — твой единственный друг — и гад? Аугуст, падла ты фашистская: повтори что ты сказал, повтори, блядина, чтобы я еще раз громко услышал эту твою обиду!