У всех тут стираются все грани национального, социального, возраста, даже пола. Кто-то сочится от барака к бараку, и не знаешь, это мужчина, женщина, старик, молодой, вор, банкир, учитель… Кем оно было в прошлой жизни, которой больше не существует?.. А эти, «мусульмане», отупевшие, опустошенные, и вовсе как один, размноженный тысячу раз. И каждая следующая копия бледнее, как будто краски остается все меньше и меньше. Они даже не дышат, а урывками воруют воздух, воздух ведь теперь тоже собственность великого рейха. Живые трупы, люди-веревки, вместо глаз пустота. За мыслью о еде они забыли самое себя. Я долго разглядывала ту свою первую «мусульманку». Неужели это тоже человек? Что должно произойти, чтобы я стала такой же? И сколько на это уйдет времени? Оказалось, чуть больше месяца. У иных и того меньше. Видишь ли, сложно протянуть на брюквенном супе, а он иногда прокисает настолько, что уже бродить начинает. И еще пайка хлеба, в котором от хлеба-то почти ничего, одни каштаны да опилки. И при этом работать как пахотный бык. Но дело не только в еде. Я тогда явственно поняла, что если не начну делать то, что положено делать человеку, то и сама окажусь на дне. Ад поглотит и уничтожит последние зачатки жизни. И я пошла в умывальню. Вода мутная, застойная, но я начала тереть лицо, натирать шею до красноты. Глубоко въевшуюся грязь без мыла и мочалки одной холодной водой, конечно, не смоешь, но даже сам этот ритуал вернул меня к какому-то подобию цивилизованного существования. Еще на шаг отдалило от возврата к первобытному, одичалому. Понимаешь, я делала это не ради красоты лица, но ради сохранения человеческих повадок. Иначе здравствуй, стадо, еще дышащее, но уже помазанное в жертвенные агнцы своими же нечистотами. Да, дизентерия у каждого третьего. Халаты, штаны свисают сзади, измазанные непросыхающими испражнениями. Люди обессиливают и уже не способны добежать до туалета и ходят под себя, уже не ощущая процесса. Иногда только по проклятиям соседей с нижних нар и понимаешь, что опять… Я лежала рядом с такой. Мерзко тебе?
Бекки посмотрела на меня с вызовом, я нутром почуял, что она ждет выражение отвращения на моем лице.
– Она корчилась, зажималась, но живот ей скрутило так, что не вытерпела и прямо на меня… Вопрос пары таблеток и гигиены, но не здесь.
И снова я молчал.
– В прежней жизни я много читала. Я помню: «Мыслю, следовательно, существую». Здесь мы уже давно не мыслим, никаких крох разума, одна пустота. Значит, нас уже не существует. Мы пустота. Но разве пустота может так болеть?
Она уронила голову и уткнулась подбородком в грудь. Я не нарушал тишину. Я боялся спугнуть Бекки, как боятся спугнуть птицу, пролетавшую мимо и случайно севшую рядом. Она вдруг подняла голову.
– Думаешь, я хочу выплакаться? Да, это едва ли не самая большая душевная потребность здесь. Нас сотни тысяч ушей, а пожаловаться некому. Как я могу плакаться соседке по нарам о своей несчастной милой матери, когда эта женщина сама захлебывается в своих муках: потеряла детей и мужа, он болел и поэтому был бесполезен на работах, а они дети, вот и все. Пожаловаться ей, что моя мать не пережила транспорт… А у нее в голове только двое невинных детей, удушенных газом. И она расскажет, что не видит за собой права жить после того, что позволила сотворить со своими детьми. И что не пошла на проволоку только потому, что где-то в родной деревне осталась старуха-мать с третьим, младшим, которого удалось спрятать… Но она уже не плачет. Только живые оплакивают мертвых, но разве она живая? Ничего живого в ней уже не осталось, ни капли жизненного сока, ни единой слезы. Она уже давно там, с детьми и их отцом. Только ночью во сне что-то наполняет эту оболочку и она мечется в бреду, повторяет имена детей – это сводит с ума соседей, но ни у кого не достает смелости разбудить ее и упрекнуть.