— У нашего Нефадея пятьдесят одно зерно в колосе — шутка ли?
Ермолаич был известен по всей округе как непревзойденный косарь и мастер на все руки. Сам он был из-под Воронежа. Неутомимый ходок по чужим краям, он одинаково хорошо знал Кубань и Таврию, Заволжье и Терек, косил на Дону и Украине, зарабатывая на кусок хлеба семье. Теперь он на Кубань послал двух сыновей, а сам избрал место поближе от родного села. Каждый год в конце июня он приезжал в Кундрючевку косить высокие густые хлеба, а свое хозяйство оставлял на жену и дочек. Не раз уже, прощаясь с Дороховыми глубокой осенью, давал он зарок больше не приезжать, надеясь на заработки сыновей, но лишь только зацветала рожь, вновь появлялся в хуторе. Останавливаясь на харчах у Дороховых, косил Ермолаич хуторянам травы и хлеба, клал печи и чинил хозяйкам цыбарки, и, глядя на него, можно было подумать: будь лето в два раза больше — его энергии хватило бы. Но первые снега напоминали ему всякий раз о семье, и он исчезал из хутора так же незаметно, как и появлялся.
— Откуда бог несет, Ермолаич? На, крути! — подал ему кисет Игнат Сысоич.
— Да был у тебя дома, струмент оставил, а иду с Чекмаревой — у Степана Осиповича спробовал две недельки. Богатый казак, а скупой — страсть!
Ермолаич переобул лапти, рассказал о строительстве в районе своего села железной дороги, о предполагаемой свадьбе старшего сына и вновь вернулся к тому, с чего начал.
— …Такие-то дела. Замучили народ неурожаи. Да и у вас, как я посмотрю, зернышко не ядреное нонешний год.
— Ячменек ничего, гарновка вот подкузьмила. У других — по грудь солома да в четверть колос, а у нас, — развел Игнат Сысоич руками, — все не как у людей.
— Не-ет, Сысоич, кабы это у нас, в Воронежской, — у нас добрей хлебушко был бы. Вывези ты на полосу возов тридцать навозу, так и тебя господь не обидит… На такой земле надо бы по десять четвертей ржицы собирать, не менее.
— Не заведено у нас, на Дону, навоз возить: кизяки бабы с него лепят да печки топят. Участок такой и дождей мало — вот она беда где. Я хотел нонешний год другой участок взять, так поди ж ты! Недели две ходил к казаку. Я пятнадцать даю, а ему вынь да положь двадцать целковых — хочь умри. Так и не отдал, под толоку пустил, да теперь и гребет по трешке за голову, за попас. А где нашему брату, мужику, толоку взять? Одним земли вдосталь, а тебе все озадки.
Ермолаич искоса глянул на Игната Сысоича, улыбнулся.
— А как же мы-то на осьминниках на едока держимся? И живы, слава богу, не подыхаем.
— «Не подыхаем», — повторил Игнат Сысоич, пряча под усами усмешку, — только и того. А как по правде сказать, так вы и живете только тем, что до нас каждое лето ездите. Какая уж это жизнь? — махнул он рукой. — Сын косить едет, ты цыбарки починять, стекла вставлять. Добро, народ вы мастеровой, а как до нас доведись — конец бы каждому. И не езди вы — чего б вы делали? Картошку бы ели с житным хлебом да квас с таранкой хлебали. Оно хочь и мы едим не белый, потому — норовишь, какой добрей, продать, да все-таки у нас больше пшеничка, как ни говори… Ты не обидься: я так, по-свойски, тебе говорю.
Ермолаич, опершись на локоть, лежал на боку, соломинкой ковырял сухую, разорванную трёщинами землю. Исхудалое, морщинистое лицо его было как прах, — черное, обветренное; оттого, что щеки ввалились, нос казался большим, несоразмерным лицу, и только по впалым, быстрым глазам видно было: нет, искрится еще жизнь в этом щупленьком, измученном человеке, и не все еще силы выжала из него судьба-мачеха.
Что он, вскормленный ржаной коркой да квасом, мог возразить Игнату Сысоичу, когда у него самого душа была переполнена горем, когда его самого обижали и в родном селе, и в далеких чужих станицах, и в городах — всюду, куда за пропитанием гоняла жизнь? И он не возразил, а только шевельнул запыленными бровями и тяжело вздохнул.
— Чего ж тут обижаться, Сысоич! Каждый из нас, мужиков, как приходит весна, так и пошел кочевать, как цыган, по белу свету, а свое на бабу с детишками бросаешь. Так и вся Расея скитается, как бездомная. А прокормишься этим? В летошний неурожайный год сколько поумирало народу… Ты вот и тут живешь на хлебном Доне, а далеко ли от нас ушел? Нет, брат, я тут чужой, да и ты не свой, как я насмотрелся за эти годы. Разве что казачок какой из бедных, вроде Степана, одинаковой с нами души человек, а вот эти… — неведомо куда указал Ермолаич, вскинув бородкой, — другому целое лето спину гнешь, а он и три десятки не даст, чуть не за одни харчи работаешь. А ежели еще и машины, как у Нефеда, пойдут — и насовсем заработки переведутся. Ну, скажи на милость, куда подаваться, куда? — Он пытливо посмотрел в глаза Игната Сысоича. — Некуда! Вот она вековая беда где наша. Так-то… Ходу у нас нет, у мужиков!
— Нет ходу, верно, — согласился Игнат Сысоич и рассказал ему о покосе пшеницы Загорулькиным и угрозах атамана.
— А то, думаешь, не выселят? Права в их руках… — подтвердил Ермолаич. — Нет, Сысоич, нам надо другую жизнь искать.
— Искать… Кабы она на дороге валялась где, другая жизнь эта, может и нашел бы!