Из-под душа, долгого и горячего – и все же недостаточно долгого, недостаточно горячего на вкус Клариссы, которой хотелось бы содрать с себя кожу, чтобы не осталось и следа запаха, – она выходит в облаке пара, красная, как вареный рак. Хамид укутывает ее в большое полотенце, подставляет стул, чтобы она села, и ставит кипятить воду.
– Мне надо было сразу найти настоящую работу, – извиняется он, – если бы я с приезда откладывал деньги, мы могли бы позволить себе настоящую квартиру, а не клетушку с туалетом во дворе.
– Это моя вина, – говорит Кларисса. – Я сглупила. Я же как-никак в двадцать или тридцать раз больше этой крысы, чего я так испугалась?
– Мой отец боялся гусениц, – улыбаясь отвечает Хамид. – Все годы, что мы жили на юге, он их видел повсюду.
– На юге? – удивляется Кларисса, которая всегда думала, что он вырос в Нормандии. – Когда ты жил на юге?
Смутившись, что выдал эту информацию, он машет рукой, давая понять, что это было много лет назад.
– Там было хорошо?
Усилие Клариссы, чтобы вопрос прозвучал легко, банальностью, чуть тронутой интересом, очевидно: у нее дрогнул голос и дернулся уголок верхней губы. Хамид не хочет снова отмахиваться от нее теперь, когда она сидит на кухонном стуле, закутанная как ребенок, хрупкая и нежная. Он пытается найти слова, которые описали бы эти годы. Несет какую-то чушь про сосны и цикад, про солнце, про Дюранс, выдает какое-то подобие проспекта без всяких воспоминаний, брошюрку с фотографиями. Он описывает этот период словами, которые стоят не больше молчания, так они безлики, выстраивает их во фразы, чтобы что-то сказать, чтобы не разочаровать Клариссу. Но чем больше он говорит, тем больше невыносим ему ее вопросительный взгляд – и он умолкает, занявшись чайником с душистыми травами, как будто приготовление чая требует тщательности хирургической операции.
– Когда это было? – спрашивает Кларисса.
Повисает молчание. Маленькая кухня полна пара, очертания предметов размыты. Хамид надеется, что она не видит, как дрожат его руки.
– Прости, – шепчет он. – Я не хочу об этом говорить.
Кларисса понимает, что ошибалась, думая, будто все будет лучше только потому, что у нее больше не может быть секретов от Хамида после такой ночи. Да на самом деле у нее никогда и не было секретов. В ее жизни нет зон теней, разве что маленькие пятнышки, которые она хотела бы забыть, сожаления, что не ответила на обиду, спорадические мечты о величии, но дело не в том, что она их скрывает, просто они никому не интересны. Тот, кто должен открыться другому, тот, кому надо помочиться себе на ноги, вылив все эти годы, сдерживаемые внутри, несмотря на безобразие, несмотря на боль, – это он, а не она.
Она подходит к Хамиду и распахивает полотенце, чтобы принять его внутрь. Окутывает его худое тело двумя полами махрового хлопка. Прижимается к нему, и он чувствует ее горячую после душа кожу. Когда он уже готов сжать ее в объятиях, счастливый, что так легко прощен, она отступает на два шага и говорит:
– Я не могу жить с тобой, если ты живешь один.
Она не грубит, но говорит это со всей серьезностью, на какую способна. Она стоит голая и красная посреди кухни, бесполезное полотенце отброшено за спину, и для Хамида она красива и смешна, может быть, потому и красива, что смешна, ей это не страшно, она даже этого не замечает, но именно это в ней и прекрасно. Все тело Клариссы, выставленное напоказ в маленькой кухне, в белом свете, в густом пару, подалось к двум единственным вариантам, которые она только что зафиксировала: сдаться или порвать. Тело трепещет в ожидании, оно превратилось в один вопросительный знак, который стоит, дрожа от страха быть неверно истолкованным.