Стефан дает им почитать свои книги, старые, с изломанными корешками, с загнутыми уголками страниц, и Хамид обращается с ними так же уважительно, как Йема с экземпляром Корана, который не может прочесть, но иногда листает, бормоча суры, выученные наизусть давным-давно. Стефан приносит им и пластинки, ставит Мадди Уотерса, «Клэнси Бразерс», Боба Дилана – потому что, ребята, the times they are a-changin’ [57]. Музыка и слова мешаются в мыслях Хамида, политика пишется, как блюз, кто-то выщипывает на струнах гитары мелодию фолка, и та крутится у него в голове. Запрещается запрещать… нет рефрена прекрасней. Для него этот запрет начинается внутри, он начинается с запрета запрещать себе что бы то ни было. Хамид роется в памяти, вопрошает свои рефлексы, призывает привычки в поисках запретов. Они проросли повсюду, это джунгли, полные ветвей и лиан, сквозь которые не пройти. Столько ему вдолбили в голову этих «Ты должен», «Ты не должен» и «Только так и не иначе», что ему трудно двигаться вперед. Ночью, вместо того чтобы спать, он делает в себе уборку. Там, где заросло, рубит. Там, где завалено, роет. Из внутренних запретов, которые Хамид смог выявить, он сохранил лишь один, этот запрет; по его мнению, полезен ему, это не лиана, а опора: запрет не быть лучшим.

И закончив, он чувствует, что пространство внутри него расчищено, вакантно, свободно – он может делать с ним что хочет, заполнять его на свое усмотрение. На этом пустыре он и строит свой бунт, принадлежащий лишь ему: у его бунта слова Маркса, голос Дилана, лицо Че Гевары, он обладает – сознает ли это сам Хамид? – юношеской грацией Юсефа Таджера, и каждый раз, когда молодой человек встречает его эманацию, она вызывает в нем то же ликование, то же восхищение, близкое к экстазу, ту же безусловную любовь, что будили в нем когда-то появления Мэдрейка в комиксах его детства.

Хотя Хамид продолжает усердно трудиться в лицее, он начинает задаваться вопросами о резонах того, что им задают, о произволе передаваемого знания – повторение, сказал Стефан, это смерть мысли. Произношение у него такое четкое, что Хамиду видится, как его голос рисует в воздухе ударения, венчающие каждое слово. Иногда он пытается говорить так же, подражая ему перед треснувшим зеркалом аптечного шкафчика.

Они с Жилем и Франсуа играют с возможностью противостояния, зная при этом, что не посмеют его спровоцировать. Они радуются рассказам о том, что могло бы произойти, упиваются, представляя себя потенциальными героями. Не произнеся ни единого слова против, они воображают, что учителя смотрят на них косо, что надзиратели их побаиваются, что их бунт читается как чистая и великолепная аура, исходящая от их созревающих тел.

Однажды на уроке английского, когда ученики должны по очереди спрягать неправильные глаголы и один из подростков то и дело запинается, учитель говорит:

– Послушай, Пьер, если Хамид это может, ты всяко должен суметь!

– Что это значит? – спрашивает Хамид.

Вопрос вырвался у него больше от неожиданности, чем от гнева. Он не хотел задавать его вслух, но по наступившей тишине и вытаращенным глазам товарищей понял, что слишком это большой вопрос, чтобы замять его. Учитель смутился, что-то мямлит, и в пространстве, освобожденном его пошатнувшимся авторитетом, Хамид продолжает:

– Что может араб, то, ясное дело, по силам французу? Если я это могу с моим недоразвитым мозгом африканца, то белый человек наверняка может лучше меня? Это вы хотели сказать?

Перед таким неуважением учитель, забыв о своей неловкости, восклицает:

– Ладно, хорошо, довольно! Теперь ты замолчишь!

– Вы расист, – говорит Хамид как может спокойнее, но голос его дрожит от гнева и страха.

Жиль и Франсуа в восторге подхватывают его возмущение. Они говорят куда громче, чем Хамид, видимо, наверстывая опоздание:

– Он прав, м’сье. Так нельзя!

– Это гнусно!

Еще несколько учеников поддерживают их и требуют от учителя извинений. Голоса нарастают, в них слышны нотки удивленной радости. Это скорее буза, чем революция, но учитель зол, растерян, паникует. Он повторяет «довольно» и «замолчите», но не может обуздать класс.

– Он подписан на «Минют» [58]! – вдруг со смехом кричит Франсуа.

– Вон из класса! – рявкает учитель. – Хамид, Жиль, Франсуа, вон!

Они покидают класс, смеясь, следом стайка их товарищей. Все вместе идут в ближайшее кафе и усаживаются, развалившись, за столиками, отбросив подальше ранцы, как будто сбрасывают с себя весь груз консервативного образования. Они убеждены, что «рвануло», счастливы, что в этом участвовали, у пива и «дьябло» [59] вкус шампанского. Девочки смотрят на мятежную троицу с новой нежностью, которая распускается в их глазах, как первые весенние почки.

– Мой старик устроит бемс, – морщится Жиль, откинувшись на стуле, – не думаю, что мои революционные подвиги ему понравятся.

Перейти на страницу:

Похожие книги