Июньское солнце припекает. Мальчики чувствуют, как стекают под мышками капли пота, и их впитывает солома. Эта щекотка украдкой обещает им лето. Все же у Хамида не совсем спокойно на душе. Будь здесь Франсуа, у них была бы травка, а будь у них травка, не пришлось бы терпеть общество кузенов. Так что Франсуа им не хватает втройне – думает Хамид, – отсутствие друга помножено на два тягостных последствия. Жиль не так сентиментален, он считает, что временное заточение Франсуа – что-то вроде расплаты за его буржуазность, а за нее рано или поздно все равно предъявят счет.
Один из двух кузенов вдруг привстает на локте – на самом деле двигается он очень медленно, но это происходит ни с того ни с сего, что создает впечатление внезапности, – смотрит на Хамида и спрашивает:
– А твой отец взял вас с собой, когда приехал работать во Францию?
Вопросы о настоящем они исчерпали. И теперь хотят копнуть прошлое.
– Да, – говорит Хамид, у него не хватает духу в который раз объяснять, что его отец не рабочий-иммигрант, а француз.
– Хорошо, хорошо…
Хамид протягивает ему косяк, надеясь, что на этом он и остановится, но тот, глубоко затянувшись, продолжает, еле ворочая языком и старательно выговаривая слова:
– Так оно все-таки человечнее. Потому что… пусть говорят, что хотят, но как посмотришь, какая прорва арабов приезжает сюда вкалывать и оставляет в деревне жен и детей… не захочешь, а подумаешь, что у этих людей другое понятие о любви, чем у нас. Как будто они вообще не знают, что это такое. Ведь если бы они любили своих жен и детей, как мы, то не выдержали бы такой долгой разлуки с ними, а? У меня только что родился первый пацан, представить себе не могу, что не увижу, как он растет. Вот я и думаю, раз они могут это вынести, значит, сделаны из другого теста. У них нет чувств, ясное дело. Но твой отец хороший мужик. Он поступил как… цивилизованный человек. И потом, он показал, что доверяет Франции, понимаешь?
Жиль медленно поворачивается на своем соломенном ложе и бросает на Хамида сочувственный взгляд – красными от косяка глазами. Тот тоже садится и мерит взглядом двух кузенов, устроившихся на снопе повыше.
– Это довольно удивительно… – начинает Хамид (и когда он театрально выдерживает первую паузу, Жиль делает вид, что падает замертво от скуки). – Удивительно, как поступки людей из «зоны» – а они так поступают, потому что у них нет выбора, потому что они бедны, да, бедны как церковные мыши, – становятся в глазах антропологов-любителей вроде вас доказательством того, что они по природе своей другие.
Один из кузенов хихикает, эта картина его очень забавляет. Она напоминает ему совещание братьев Далтонов [61].
– Ну конечно, – продолжает Хамид, – я понимаю, вам легче думать, что таковы алжирские обычаи, чем согласиться, что эта страна считает жителей «зоны» неполноценными гражданами.
– Недогражданами, – задумчиво бормочет Жиль.
С тех пор как Хамид познакомился со Стефаном, с тех пор как открыл для себя политическое слово или, может быть – это уж и вообще анекдот, – с тех пор как выступил против учителя английского, его отношение к французскому языку изменилось. Теперь владение французским для него – это уже не польза, не уважение и даже не камуфляж, но удовольствие и сила. Он говорит, будто каждый раз начинает читать поэму, будто видит, как пишутся или печатаются стихи на странице сборника его лучших мыслей. Когда он говорит, это одновременно он сам и его ликующее потомство. Он упивается этим мостом, который перебрасывается над временем, когда открывается его рот. Жиль прозвал его Тысячегорлым.
Его тирада не производит впечатления на ненавистных кузенов. Она теряется в дыму от косяка и облаках над головой, проплывающих мимо в форме животных. Но для Хамида она написана где-то лучезарными буквами –
• • •