Приведу из этих воспоминаний один пример, по которому можно судить об их силе и правде. Когда мы в первый раз отправились ночевать в Шарметты, маменька села в носилки, а я сопровождал ее пешком. Дорога шла в гору. Маменька была нелегкая, и, боясь слишком утомить носильщиков, она приблизительно на полдороге решила сойти, чтобы остальную часть подъема пройти пешком. Вдруг она видит за изгородью что-то голубое и говорит мне: «Вот барвинок еще в цвету!» Я никогда не видал барвинка, но не нагнулся, чтобы разглядеть его, а без этого, по близорукости, никогда я не мог узнать, какое растение передо мной. Я только бросил на него беглый взгляд; после этого прошло около тридцати лет, прежде чем я снова увидел барвинок и обратил на него внимание. В 1764 году, гуляя в Крессье со своим другом дю Пейру, я поднялся с ним на небольшую гору, на вершине которой был маленький павильон, который он справедливо называл «Бельвю»[16]. В ту пору я уже начинал немного гербаризировать. Подымаясь на гору и заглядывая в кустарники, я вдруг испускаю радостный крик: «Ах, вот барвинок!» И действительно, это был он. Дю Пейру заметил мой восторг, но не понял его причины. Он поймет ее, надеюсь, если когда-нибудь прочтет эти строки. По впечатлению, произведенному на меня подобной мелочью, можно судить о том, как глубоко запало мне в душу все, что относится к тому времени.
Деревенский воздух, однако, не вернул мне прежнего здоровья. Я был слаб, а стал еще слабее. Я не выносил молока и вынужден был отказаться от него. В то время принято было от всего лечиться водою. Я так налег на воду, что она чуть не освободила меня не только от всех болезней, но даже и от жизни. Каждое утро, встав, я шел с большим стаканом к источнику и, прогуливаясь, понемногу выпивал около двух бутылок. Я совсем перестал пить вино за едой. Вода, которую я пил, была жестковата и, как большинство горных вод, плохо усваивалась. Короче говоря, менее чем в два месяца я окончательно испортил себе желудок, до этого вполне исправный. Расстроив пищеварение, я понял, что мне больше уже не поправиться. В то же самое время со мной произошел случай, исключительный как сам по себе, так и по последствиям, которые прекратятся только вместе с моей жизнью.
Однажды утром я, чувствуя себя не хуже обыкновенного, раздвигал складной столик, как вдруг ощутил во всем теле внезапное и почти непостижимое потрясение. Не могу сравнить его ни с чем другим, как только с бурей, поднявшейся в моей крови и мгновенно овладевшей всем моим телом. Артерии мои стали пульсировать с такой ужасной силой, что я не только чувствовал их биение, но даже слышал его, – особенно биение сонных артерий.
К этому присоединился сильный шум в ушах; этот шум слагался из трех, вернее, четырех звуков: тяжелого и глухого жужжания, более ясного ропота, как от бегущей воды, очень резкого свиста и того биения, о котором я только что сказал; я мог без труда считать его удары, не щупая пульса и даже не дотрагиваясь руками до тела. Шум внутри был так силен, что лишил меня прежней тонкости слуха, и я стал если не глухим, то тугоухим, – и уже навсегда.
Можно представить себе мое изумление и ужас. Я решил, что умираю, и лег в постель; позвали врача; я рассказал ему, что со мной произошло, содрогаясь и считая, что моя болезнь неизлечима. Кажется, он был того же мнения, но принялся за свое ремесло. Он пустился в длинные рассуждения, из которых я ничего не понял; потом, в виде вывода из своей великолепной теории, он начал in anima vili[17] то опытное леченье, которое ему вздумалось применить. Оно было так тягостно, так отвратительно, так мало помогало, что скоро надоело мне; через несколько недель, видя, что мне не лучше и не хуже, я оставил постель и начал свою обычную жизнь, с биением артерий и шумом, который с тех пор, то есть вот уже тридцать лет, не покидал меня ни на минуту.
До этого я был большой соня. Совершенная бессонница, присоединившаяся ко всем этим симптомам и постоянно сопровождающая их до сих пор, окончательно убедила меня, что мне осталось недолго жить. Эта уверенность на некоторое время избавила меня от усилий поправиться. Не будучи в состоянии продлить свою жизнь, я решил воспользоваться теми немногими днями, что мне остались; эта возможность у меня была благодаря странной снисходительности природы, избавившей меня от мучений, которые должно было бы вызывать мое ужасное состояние. Шум в артериях надоедал мне, но я не страдал от него; он не сопровождался ничем, кроме ночной бессонницы да постоянной одышки, однако не доходившей до удушья и дававшей себя чувствовать только при беге или физическом напряжении.