Тот, кто заключит на основании последующих событий, что моя доверчивость обманула меня, может очень ошибиться. В буре, захлестнувшей меня, книги послужили предлогом, а целью нападения была моя личность. Очень мало беспокоились об авторе, но хотели погубить Жан-Жака; и величайший вред моих сочинений видели в том, что они могли доставить мне славу. Но не будем забегать вперед. Я не знаю, разъяснится ли впоследствии в глазах читателей эта тайна, до сих пор непонятная для меня. Знаю только, что если бы гонения, которым я подвергся, вызваны были провозглашенными мною принципами, то я стал бы жертвой гораздо раньше. Мое сочинение, где эти принципы провозглашены с наибольшей смелостью, чтобы не сказать дерзостью, появилось и, по-видимому, произвело свое действие еще до моего удаления в Эрмитаж, но никому и в голову не приходило не только нападать на меня, но даже мешать распространению моей книги во Франции, где она продавалась так же открыто, как в Голландии. После того столь же беспрепятственно появилась и встречена была, смею сказать, с таким же восторгом «Новая Элоиза»; между тем (это покажется почти невероятным) предсмертное исповедание веры этой самой Элоизы совершенно то же, что исповедание савойского викария. Все, что есть смелого в «Общественном договоре», было высказано раньше в «Рассуждении о неравенстве»; все, что есть смелого в «Эмиле», уже имелось в «Юлии». Если эти смелые мысли не возбудили никакого ропота против первых двух сочинений, значит не они возбудили его и против последних.
В тот момент гораздо более занимало меня другое начинание, приблизительно в том же духе, задуманное не столь давно: это было изложение трудов аббата де Сен-Пьера – замысел, о котором я, увлекаемый нитью своего повествования, не мог говорить до сих пор. Идея эта была мне подсказана после моего возвращения из Женевы аббатом де Мабли – не непосредственно, а через г-жу Дюпен, до некоторой степени заинтересованную в том, чтобы я взялся за этот труд. Г-жа Дюпен была одной из трех или четырех красивых женщин Парижа, чьим баловнем являлся старый аббат де Сен-Пьер; и хотя ей не было отдано решительное предпочтение, она все же делила его с г-жой д’Эгийон. Она сохранила к памяти этого добряка уважение и преданность, делавшие честь им обоим, и ее самолюбие было бы польщено, если б ее секретарь воскресил мертворожденные произведения ее друга. В этих сочинениях попадались превосходные мысли, но они были так плохо выражены, что чтение их являлось нелегким делом: удивительно, что аббат де Сен-Пьер, смотревший на своих читателей, как на больших детей, говорил с ними, однако, как со взрослыми, слишком мало заботясь о том, чтоб заставить их понять его. Мне предложили эту работу, как полезную саму по себе и очень подходящую для человека трудолюбивого в качестве ремесленника, но ленивого в качестве автора, находящего труд мышления очень утомительным и предпочитающего разъяснять и развивать в своем духе чужие идеи, чем создавать собственные. К тому же, не ограничивая меня ролью толкователя, мне не запрещали иногда думать самому; и я мог придать своему произведению такую форму, чтобы многие важные истины прошли в нем в облачении аббата де Сен-Пьера еще более счастливо, чем в моем. Задача, впрочем, была нелегкая. Предстояло прочесть, продумать, изложить двадцать три тома – расплывчатых, нелепых, полных длиннот повторений, близоруких или ложных взглядов, среди которых надо было выудить несколько великих, прекрасных мыслей, дававших мне мужество перенести тяжкое бремя этой работы. Не раз я готов был бросить ее, если б мог под приличным предлогом от нее уклониться; но, получив рукописи аббата, переданные мне его племянником, графом де Сен-Пьером, по просьбе Сен-Ламбера, я некоторым образом взял на себя обязательство использовать их; надо было либо вернуть их, либо постараться что-нибудь из них сделать. Именно с этим последним намерением я перевез рукописи аббата в Эрмитаж и решил, что это будет первая работа, которой я отдам свои досуги.