Я уже сказал, что людям, неосведомленным в обстоятельствах, мое письмо могло дать повод к большим нареканиям на меня. Он с радостью заметил это; но как воспользоваться этим преимуществом, не компрометируя себя? Показывая это письмо, он навлек бы на себя упрек в злоупотреблении доверием друга.
Чтобы выйти из этого затруднения, он задумал порвать со мной самым обидным образом и подчеркнуть в своем письме, что щадит меня, не показывая моего письма. Он был твердо уверен, что под влиянием гнева и возмущения я отклоню его притворную деликатность и разрешу ему показывать мое письмо всем: именно этого-то он и добивался, и все случилось так, как он подготовил. Он пустил мое письмо по всему Парижу со своими комментариями, не имевшими, однако, такого успеха, как он ожидал. Нашли, что разрешение показывать мое письмо, которое он сумел у меня вынудить, не избавляет его от порицания за то, что он с такой готовностью поймал меня на слове и старается вредить мне. Все спрашивали, какие у нас с ним личные счеты? Чем вызвана столь сильная ненависть? Наконец находили, что, если б даже с моей стороны была вина, вынуждавшая его пойти на разрыв, – дружба, даже угасшая, все же имеет свои права, и ему следовало уважать их. Но, к несчастью, Париж легкомыслен; мимолетные суждения быстро забываются; отсутствующим неудачником пренебрегают; удачливый хитрец импонирует своим присутствием; игра интриги и злобы длится, возобновляется, и вскоре ее непрестанное действие уничтожает все, что ей мешало.
Вот каким образом, после такого долгого обмана, этот человек наконец снял передо мной маску, убежденный, что при созданном им положении дел он уже в ней не нуждается. Освободившись от опасения быть несправедливым к этому негодяю, я его предоставил собственной совести и перестал думать о нем. Через неделю после этого письма я получил от г-жи д’Эпине ответ на мое предыдущее письмо, написанный в Женеве (связка В, № 10). По тону, какой она взяла в нем в первый раз в жизни, я понял, что и он и она, рассчитывая на успех своих козней, действуют заодно и, считая меня человеком безвозвратно погибшим, предаются уже безо всякого риска удовольствию окончательно уничтожить меня.
Положение мое действительно было самым плачевным. Я видел, что от меня отдаляются все мои друзья, и не имел возможности узнать, как и почему это случилось. Дидро, хвалившийся, что всегда останется моим другом и вот уже три месяца обещавший посетить меня, все не являлся. Между тем наступила зима, а с ней начались приступы моих обычных болезней. Мой организм, хоть и крепкий, не мог вынести борьбы стольких противоположных страстей. Я был так изнурен, что не имел ни сил, ни мужества ничему противостоять. Если бы, вопреки моим обязательствам, вопреки настойчивым доводам Дидро и г-жи д’Удето, я решился в это время покинуть Эрмитаж, я не знал бы, куда мне деваться и как выбраться. Я оставался в неподвижности и отупении, не имея сил ни действовать, ни думать о чем бы то ни было. Одна мысль о том, чтобы сделать шаг, написать письмо, сказать несколько слов, приводила меня в содрогание. Однако я не мог оставить без возраженья письмо г-жи д’Эпине, если не хотел признать себя достойным того обращения, какому она и ее друг подвергали меня. Я решил высказать ей свои чувства и намерения, ни одной минуты не сомневаясь, что из человечности, из великодушия, из благопристойности, из добрых чувств, которые, мне казалось, она сохранила ко мне наряду с дурными, она поспешит согласиться со мной. Вот мое письмо:
Написав и отправив это письмо, я стал думать только о том, как бы успокоиться, поправить в Эрмитаже свое здоровье, восстановить свои силы и принять меры к тому, чтобы уехать весной без шума и не подчеркивая разрыва. Но, как сейчас будет видно, это не входило в расчеты г-на Гримма и г-жи д’Эпине.