Я прекрасно, лучше чем кто-либо, знала, как Вольтер устал от этой дамы, изводившей его своими капризами. Тем не менее, похоже, его скорбь была искренней, и он горько плакал.
— Вы знаете причину смерти Эмилии, — прибавил он, — вам известно, что этот дикарь, этот зверь вместе со своим чудовищным ребенком убил ее!
— Увы! Да, — отвечала я с серьезным видом, — этот Сен-Ламбер забыл, что муза, что Урания никогда не годилась на роль кормящей матери.
Вольтер посмотрел на меня, не зная, шучу я или это поэтический образ, подсказанный обстоятельствами. Видя участливое выражение моего лица, он поверил в мою искренность.
— Вы верно говорите, да, вы верно говорите, сударыня; а этот дуралей еще считает себя поэтом! Стало быть, он не иначе как парнасский осел.
В этих словах, очевидно, был намек на «Орлеанскую девственницу». В тот момент, когда он вконец впал в гнев и отчаяние, вошел Пон-де-Вель; он прочитал нам один из тех игривых рассказов, к которым у него было пристрастие. Вольтер тут же забыл об осле, о своей подруге, о своих сожалениях и принялся громко хохотать. Таков был этот человек, которого я знала на протяжении шестидесяти лет.
Теперь вернемся к ужину г-жи д’Эпине и к беседе, которую там вели.
После множества всяких разговоров речь зашла о целомудрии и голосе природы.
— Только природа права, — заметил Дюкло.
— Да, если вы ее не испортили; тем не менее она с давних пор трудилась над тем, что называют целомудрием.
— Но не над тем, что именуют этим словом в наши дни, в нашей среде. Существуют дикие народы, у которых женщины ходят голыми, и, тем не менее, они этого не стыдятся.
— Говорите сколько угодно, Дюкло, но я считаю, что в человеке есть ростки целомудрия.
— Я тоже так думаю, — сказал Сен-Ламбер, — и они развились благодаря времени, чистоте нравов, страху перед ревностью и многим другим обстоятельствам.
— А затем и воспитание приложило руку к тем возвышенным добродетелям, что именуются манерами.
— Господин Дюкло, были времена, когда наши праотцы ходили голыми, как сейчас дикари, — это не подлежит сомнению.
— Да, мой принц, все вперемешку: жирные, пузатые, толстощекие, невинные и веселые… Давайте выпьем.
— Нет сомнений, что это платье, которое везде ко двору, единственное, данное нам природой, — продолжала мадемуазель Кино.
— Будь проклят тот, кто первым додумался напялить на себя одежду вроде той, что мы носим.
— То был какой-нибудь гнусный горбатый карлик, тощий и безобразный, ибо человек не станет таиться, если он хорош собой.
— Мадемуазель, хорош человек или нет, он не стыдится самого себя.
— Господин маркиз, я с вами согласен. Ей-Богу, когда меня никто не видит, я нисколько не краснею.
— Как и тогда, когда на вас смотрят. Вот так пример для сравнения: стыдливость Дюкло!
— Право, он не хуже любого другого. Бьюсь об заклад, что среди вас нет ни одного, кто в страшную жару не сбрасывает с себя все одеяла на пол одним движением ноги. И тут уж прощай, целомудрие, прекрасная добродетель, которую по утрам пристегивают к себе булавками.
— Многие добродетели — чистейшие выдумки.
— Мой принц, только всеобщая нравственность нерушима и священна.
— Короче, господа, это указ на все времена о наслаждении, нужде и страдании. Однако вначале, если вернуться к нашим баранам, то есть, к одежде, которой они нас обеспечивают, люди одевались потому, что им было холодно.
— А почему не из чувства стыда? — спросила г-жа д’Эпине.
— Стыда перед чем? Перед тем, что мы собой представляем? Что такое стыд? — осведомился Дюкло.
— Могу вам пояснить, что я под этим понимаю, лишь сказав, что не нравлюсь себе всякий раз, когда стыжусь. В такие минуты я испытываю… тягу к одиночеству и потребность спрятаться.
— А вот я не таков, я признаюсь во всех своих недостатках.
— Когда видите, что их все равно нельзя утаить, милый Дюкло.
— Полноте! При желании все всегда можно утаить.
— Ах, господа! — вскричал Сен-Ламбер. — Природа! Разве это не самая прекрасная, не самая несравненная из владычиц? Разве не следует прислушиваться к ее голосу, когда она взывает к нам, и воздавать ей должное всеми нашими влечениями и наслаждениями? Почему же в таком случае молодой человек и девушка скрывают свою любовь? Почему самая восхитительная из всех человеческих связей не является самой почитаемой? Почему священники и друзья новобрачных не ведут их к брачному ложу на лоне природы? Дивные ароматы витали бы вокруг этого храма Гименея, там слышалась бы необычайно приятная музыка, исполнялись бы чувственные и величественные гимны во славу богов, призываемых во имя человека, которому предстоит родиться. В таком случае молодая супруга не предавалась бы жалким боязливым мыслям, исторгающим у нее нелепые и смешные слезы, а преисполнялась бы сознанием величия этого божественного акта… Представьте себе это зрелище.
— Бесподобно, великолепно! Это достойно Анакреонта и Пиндара! Это подлинная поэма!
— Черт побери! Будь это так, я бы каждый день ходил на свадьбу.