Самое любопытное, сколько бы Органа того ни хотела, у нее никак не выходило обвинить во всем одного только Сноука. Скорее она склонялась к пониманию того, что бегство Бена в стан врагов являлось для него неосознанной попыткой совладать со своими страстями. Ее сын был болен еще до того, как сделался одержим, и болезнь эта не исчезла до сих пор.
Вновь сожаление подкатывало к горлу. Лея отчетливо понимала, что должна была раньше — шесть лет назад, десять лет назад — вернуть Бена домой, не слушая никого. Тогда время не было бы так ужасно упущено. Почему же она не сделала этого? Почему не доверилась своим чувствам, заставив страдать и его, и себя? Почему позволила, чтобы тень погибшего злодея заняла в его сердце место, исконно отведенное родителям? А теперь кто знает, сможет ли еще истинная его сущность довериться материнскому зову и отыскать путь из темных зарослей помешательства к исцелению?
Иногда в состоянии особого раздражения Лея вовсе думала: «Пропади все пропадом! Восстановит силы — и пусть убирается прочь. Назад в Первый Орден, если там ему лучше. Пусть и дальше служит своему учителю, драгоценному Сноуку личным его пугалом, эмблемой страха для пленников и тупоголовых штурмовиков». Но тут же вспоминала о том, какие последствия может возыметь его возвращение к Сноуку в таком виде, как сейчас — сломленным, ослабевшим. Что, если нынешний наставник сочтет, что Бену уже не достичь прежних высот? Не решит ли он милосердно убить потерявшего ценность ученика? Да и она не должна, даже при всем своем на то желании, забывать о долге. Одно дело — пытаться защитить свое несчастное, запутавшееся дитя от козней высокопоставленных змеев, вроде Викрамма, и совсем другое — позволить выйти на свободу палачу и убийце.
Но больше всего генерал опасалась того, о чем однажды поразительно смекнул майор Иматт, и тотчас озвучил ее страх, который в чужих устах, приправленный остротой неожиданной догадки, прозвучал еще большим откровением.
— Ты боишься, — сказал Калуан, — что твой мальчишка может наложить на себя руки.
И это было чистейшей правдой. Подобный исход для Бена, к несчастью, виделся Лее вполне вероятным. Ведь она успела сполна прочесть его мысли, увидеть его чувства. И знала, что его душа напоминает сейчас весы, где на одной чаше лежат упрямство, честолюбие и стремление достичь большего, а на другой — боль и неуверенность, горечь сожаления и стыд оттого, что он бесповоротно упустил свою удачу.
Впрочем, генерал все же не забывала иной раз напоминать себе, что она не должна перегибать палку и относиться к Бену так, словно он все еще ребенок. Верно, когда они расстались, он в самом деле был ребенком, и потому для ее памяти и сердца сын в определенной мере навсегда останется в восьмилетнем возрасте — забавным ушастым и большеглазым мальчонкой, чуть более серьезным, чем положено в его возрасте, и бесконечно ласковым. Но сейчас ему без малого тридцать лет. Этой истины не меняло ни его взбалмошное поведение, ни лицо, которое Бен ненавидел. Лицо, все еще полное если не красоты, то волшебства молодости, мягкости и необъяснимого обаяния. Лицо, позволявшее окружающим, да и самому данному повествованию называть Бена Соло «мальчишкой» и «юношей» — обращения, мало уместные для тридцатилетнего.
Не трудно догадаться, что парадоксально юный вид имел в его случае символическое значение — значение, которое сам темный рыцарь, вероятнее всего, сознавал пусть не умом, но подсознанием. Он как бы застыл в том возрасте, в котором однажды отрекся от себя, а лицо, сохранившее невинность былого времени, скрыл в страхе за металлической маской, потому что оно служило болезненным напоминанием для зрелого мужчины, несгибаемого воина Кайло о якобы убитом им двадцатидвухлетнем юноше.
И все же, ему было почти тридцать — эти годы сын Леи прожил на свете; ни один из них, этих уже минувших лет, нельзя было отменить, или стереть из его памяти. Последние же шесть лет жизни он провел на службе у диктатора, убивая и мучая людей, разговаривая с безмолвным призраком своего наследия и все больше удаляясь от реальности, что могло бы и совершенно погасить в нем последние искры прошлого, повергнув изначальный образ маленького Бена, священный для матери, в забвение. И если этого все же не произошло, и память о детстве и о родителях по-прежнему имела для уже взрослого Бена значение даже большее, чем он надеялся, Лее следовало радоваться уже одному этому обстоятельству и не требовать большего, не надеяться на полноценное возвращение к былому.