Князю же веселие творящу к бракоу и сон часто зряше Мал князь: се бо пришед Олга дааше емоу порты многоценъны червени вси жемчюгом иссаждены и одеяла чорни с зелёными оузоры и лодьи, в них же несеным быть, смолны.
Этот вещий сон не скрывал в себе никаких загадок. Следуя за рассказом о трагической гибели послов, он раскрывал читателю всю свою нехитрую символику: жемчуг — к слезам, чёрные одеяла — погребальные покровы, смолёные ладьи — погребальные костры. Сон предвещал древлянскому князю различные огорчения ещё и в будущем, что сбывалось буквально через несколько строк. Символика и реальность — убийство послов в реальных «лодьях», которые стали погребальными (7, 189) ладьями сна, — столь переплетаются между собой, что теперь, после многих редактур и сокращений текста, невозможно представить первоначальную композицию новеллы. Во всяком случае, о сне Мала больше не упоминается, месть Ольги совершается своим порядком, а в остальных списках «Повести временных лет» сон оказался выброшенным при переписках.
Сон Святослава значительно сложнее. Вот как он выглядит в тексте «Слова…»:
Си ночь с вечера одевахъте мя, рече, чръною паполомой на кроваты тисове; чръпахуть ми синее вино с трудомь смешено; сыпахуть ми тъщими тулы поганыхъ тльковинъ великый женчюгь на лоно и негуютъ мя. Уже дьскы безъ кнеса в моемъ тереме златовръсемъ. Всю нощь съ вечера босуви врани възграяху. У Плесньска на болони беша дебрь кисаню и не сошлю к синему морю.
В объяснительном переводе «Слова…», выполненном в 1950 году, Д.С. Лихачёв так переводил этот отрывок:
В эту ночь, с вечера, одевают меня, — говорит (он),— чёрным погребальным покрывалом на кровати тисовой; черпают мне синее вино, с горем смешанное; сыплют мне пустыми (опорожнёнными от стрел) колчанами поганых иноземцев крупный жемчуг на грудь и нежат меня. Уже доски без князька в моём тереме златоверхом (как при покойнике, когда умершего выносят из дома через разобранную крышу). Всю ночь с вечера серые вороны граяли (предвещая несчастье) у Плесньска (под Киевом), в предградье стоял киевский лес, и понеслись (они — вороны) к синему морю (на юг, к местам печальных событий).
Конечно, с одной стороны, такой перевод что-то прояснил, а с другой… Я прикидывал и так и эдак, и мне становилось понятно, почему скептики именно этот сон, именно такие объяснения считали лучшим аргументом в пользу позднего происхождения «Слова…». Как, скажем, понять образ «синего» вина, к тому же почему-то смешанного с «горем»? С горечью — понятно, но с горем? Или что это за поганые иноземцы? Половцы? «Свои поганые»? Сколько я ни искал в этнографической литературе, так и не нашёл примера, чтобы покойников выносили через крышу, да ещё из терема, имевшего как минимум два этажа… Нет, что-то здесь было не так!
Необъяснимо было само содержание сна. Всё в нём свидетельствовало, что Святослав видел собственную смерть и собственные похороны. С любой точки зрения — с точки зрения вещего сна или литературного этикета той эпохи — подобный сон был совершенно невозможен в приложении к Святославу Всеволодовичу, который благополучно прокняжил на том же киевском столе ещё девять лет после указанных событий. Тогда уже надо принимать доводы критиков всерьёз и считать, что в отношении Святослава Всеволодовича не может и речи идти о действительном его восхвалении. Образ его, выходит, представлен в самом что ни на есть карикатурном виде «живого мертвеца». В таком случае становится понятной и ключевая фраза, раскрывающая намерение автора: «о малом — се великое! — молвити…»
Но всё это относится уже к собственно проблемам «Слова…» и его жизни на Руси после 1185 года, тогда как меня захватила и влекла надежда хоть несколько прояснить загадки XI века, которые, быть может, удастся разгадать с помощью сохранившегося текста поэмы.