— Мы потеряем хороших работников!
— Не потеряем, Дмитрий Дмитриевич! Ничего мы не потеряем.
Толпа тяжело гудела внизу. Бондарев глядел в окно. Лицо оратора показалось знакомым. Где ж он его мог видеть? На заводе, нет? Где ж он его видел? (А то, что видел, уже не сомневался.) В Риге? «Пущай Бондарев сюды выйдет!» — донеслось со двора.
От него все чего-то требовали! Рабочие — повышения расценок и восьмичасового рабочего дня, военные — готовых автомобилей, правление — скорейшего окончания работ и строжайшей экономии во всем, как будто он всесилен и все зависит только от его желания. «Бондарева сюды!» Закрыл форточку. Терпи, казак. «Вам же сорок тысяч платят, Дмитрий Дмитриевич…» Сел за стол, ближе подвинув тяжелое кресло, начал готовить расчет на установку двух молотов. Бетонировать надо было фундаменты, и как назло крутилась в голове неизвестно откуда взявшаяся строка: «Не повезут поэта лошади… Не повезут поэта лошади… Не повезут поэта лошади, век даст авто для катафалка». Вспомнил, это ж Северянин, поэт, эго-футурист. Бог мой, что за придурь! Только задумался, влетел Семен Семенович.
— Господин Бондарев… Скорей, скорей!
— Что скорей? Семен Семенович, успокойтесь.
— Бунт будет! Бунт!
— Какой бунт, что вы?
— Дмитрий Дмитриевич? Не ровен час. Может, уедете, а? Макаровского… Сергея Осиповича… только что… на тачке вывезли. На берег и — скинули там!
— За что они Сергея Осиповича? Нелепость какая.
— Скорей! Скорей! Дмитрий Дмитриевич! Он им сказал, — что они, видите ли, господи, не умеют мыслить! Грозят по отношению к вам применить силу! Ну, давайте же! Выйдем отсюда…
— Это еще зачем?
— Дмитрий Дмитриевич… Господин Бондарев! Я не могу гарантировать вам неприкосновенность! Я…
— Идите занимайтесь своими делами.
— Идут! — охнул Семен Семенович и выскользнул из кабинета.
В директорском кабинете было две двери. Одна в приемную в коридор, другая — на черную лестницу, спускавшуюся на заводской двор. Он редко пользовался черной лестницей, ему удобней было ходить на завод через проходную. Как и все.
От неожиданного шума он вздрогнул. К нему поднимались по черной лестнице. Идут! Он понял.
Еще можно было убежать вслед за Семеном Семеновичем, выскочить в приемную и закрыть тяжелую дверь на ключ. Пусть ломают! Можно было выхватить из ящика в столе револьвер, выстрелить для острастки. Это их остановило бы на время. А он тем временем ушел бы. Убежал. Спрятался куда-нибудь в коридоре, сжался в комочек. Он бы успел! Но вдруг наступила какая-то немощь. Как во сне. Нет ничего, а руки ватные и ноги ватные, и мыслей никаких, только свинцовый ужас. Идут! А ведь не верил. Его? За что?
Наверное, он плохо закрыл дверь на черную лестницу. Она открылась сразу. Поддали плечом, и она открылась, сама. Он встал. Его окружили.
— Гражданин директор, потрудитесь спуститься к рабочим! Народ говорить с вами хотит! — крикнул тот самый оратор, лицо которого показалось ему знакомым. — Масса желает с вами беседовать и получать разъясненья!
Теперь он точно вспомнил, что видел его в Риге. Накануне приезда Сухомлинова. Те же узкие горящие глаза. Обветренные, резко выступающие скулы. Он вспомнил! И улыбнулся, как знакомому. Улыбка получилась жалкая, не к месту. Зачем он улыбнулся?
— Я спущусь, — сказал. — Я спущусь, господа. Но только в том случае, если мне будет гарантирована неприкосновенность.
Оратор смотрел исподлобья недобрым, тяжелым взглядом, толкнул плечом.
— Ладно! Будет тебе. Двигай давай вниз!
Его вывели на заводской двор, поставили на ящик.
— Пущай говорит!
— Крути мозги, поломой буржуйский!
— Давай его…
— Чего молчишь, кровосос? Как штрафы, дык не молчишь. Как что, не молчишь!
Поднял руку. Сделалось тихо. Со стены сборочного корпуса свисал кабель, Почему не закрепили, ведь под напряжением…
— Господа рабочие! Граждане демократической России, — и откуда только слова взялись, — поймите, что ни я, ни администрация не всесильны. Давайте вместе проанализируем сложившуюся ситуацию…
— Ситуация… Видал, куда гнет!
— Тащи его, ребя! Улю-лю…
— Бей его!
Ему не дали договорить. Десятки рук, будто по команде, рванулись к нему, подняли, как пушинку, понесли. Подкатили тачку, усадили с ногами, накрыли рогожей извазюканной, забрызганной известью. И повезли с гиканьем, с руганью до трамвайной остановки. Там скинули.
Он поднялся, растрепанный, мятый. Озирался по сторонам, грязный и жалкий.
— Прихвость! Буржуйский подпевала.
— А ну, вались! А ну, пшел!
Какой-то дядечка, хихикая и кривляясь, сунул ему в руки пятак.
— На дорожку — на! На дорожку… Хе, хе, на дороженьку…
Надо было швырнуть ему в поганую рожу этот пятак! В морду, растянутую в щучьей улыбке. Чтоб знал, ублюдок. А он не швырнул. Не смог и не посмел. И табу: это ж простой народ — нельзя.