А потом папа резко роняет меня головой вниз! Хоть и крепко удерживает за ноги, но у мамы дух захватывает, она даже говорит «ой!» и ладошками — хлоп. Пугается, вдруг я упаду. А мне вообще не страшно, папа не уронит меня ни за что, я точно знаю. Но дыхание на секунду прихватывает и в следующее мгновение, на выдохе, я кричу, но не от страха, а от восторга и чтобы потом вдохнуть. Брат тоже веселится, как и все. Вот такая радость, и при чём здесь мамино «осторожно»? Если, как мама говорит, осторожно папа будет делать, то дыхание не перехватит и не от чего будет хохотать. Так что всё хорошо у нас, всё здорово и надёжно. Это же наш папа, что она так распереживалась? Вообще непонятно.
Мама сказала, что нам скоро в аэропорт, провожать папу, он опять поедет на работу. Мы снова будем ждать его отпуск. И опять я буду водить деда на кухню, где, сидя у него на ручках, можно разглядывать фотографии-магнитики на холодильнике и вспоминать папу. Буду показывать пальчиком и угадывать:
— Папа — мой!
— Ваня с папой — мой!
— Папа, мама — мой.
И, кстати, так и не могу их понять, если папа «мой», то почему мама не «мой»? Чья она такая «моя»? Короче, отстаньте от ребёнка, мама тоже «мой». И всё равно буду спорить с дедом: «Я сама! И все мой!» А они мне будут объяснять, что слово «ждать» я уже должна научиться говорить, и тот, который «не маленькая и сама», это кто умеет ждать, когда папа придёт с войны. Я уже долго жду, я что, теперь взрослая?
Я научился ждать. Терпеливо ждать. Не лезть с расспросами. Молчать, прикусив губу, когда распирает от желания узнать всё. Научился не приставать, перебивая его по телефону своими вопросами, пытаясь разузнать детали, о чём он не хочет говорить. Он сам знает, что можно рассказать. И когда. Сочтёт нужным — скажет. Только он знает, можно говорить или нет. А что никогда нет. Не всё секретно, не об этом речь. Просто есть вещи для другого, бесконечно далекого от нас мира, который есть реальность у других, в кого стреляют.
Пока ты сам не ощутишь на своём теле ударную волну от разрыва рядом, да так, чтобы только запрыгнуть в ближайшую яму, закрыв голову руками; пока твою щёку не побреет кирпичной крошкой, выбитой из стены, что стояла в метре от тебя ещё секунду назад, тебе нельзя объяснить: бывает тот, совсем иной мир, и как в нём происходит и почему. А если тебе нельзя объяснить, то зачем будоражить ранимую психику? Ради чего тебе пересказывать факты, которые всё равно не станут правдой в твоём не готовом к восприятию этих фактов сознании. Ты, не рывший ногтями землю, стараясь выжить под обстрелом, мечтаешь вообще о другом. Про великое думаешь, про то, как будет у тебя всё замечательно потом, через десять лет. Не про голод и тот батончик, что оставил в блиндаже, позабыв взять с собой на задачу. Не про фляжку, где воды на два глотка осталась. А про мировую инфляцию. И курить тебе вредно.
Конечно, дежурные:
— Как дела?
— Всё хорошо, работаем.
Это у нас завсегда начало разговора при созвоне. У него всё хорошо. Не было ещё ни разу хоть что-то нехорошо. И всё есть, всё в достатке. И кофе по утрам. Тяжёлая у него, нормальная для мужика работа. Реально прям за мир во всём мире.
А у меня свои трудности. Как его раскачать, вытянуть, пусть проговорится, что ли. Ну невозможно терпеть! Как-то я должен угадать, чего у них нет.
— Откуда в блиндаже электричество? Бензогенератор? А где бензин покупаете? Ага! Попался! Покупаете!
Им нужен бензин.
Бред, конечно. Мы ему нужны. Те, кто ждёт.
Смотрю все новости про войну. Не пропускаю никаких и ничего. За день повторяют всё по кругу десяток раз. Всё равно смотрю, а вдруг что-то всё-таки упустил, отвлёкся и упустил. А вдруг ещё будет новое. От прошлого выпуска уже час прошёл, должно быть новое, нужно смотреть.
Авдеевка… Мы там куда-то продвинулись, что-то заняли. То ли деревню очередную, то ли кусок железной дороги. Хотя, нет, железная дорога это про Артёмовск. Но опорный пункт какой-нибудь точно уж взяли. Я не знаю, что за населённые пункты там вокруг Авдеевки, их названия мне ничего не говорят, но я жадно проглатываю любое их упоминание. Мне раньше вообще неинтересно было ни про какой террикон, а сейчас я кожей своей ощущаю, какое там пекло.
Я всё понимаю, зачем и как делают картинку для новостей. Нет никаких иллюзий, про как мы широкой поступью гордо давим и скоро всех порвём. Не об этом новости. Я убеждён, наши новости у нас делают правильно. Там ребята жизнь кладут «за други своя», и не нужно унижать их жалостью, нельзя пережёвывать подробности о крови и грязи. Война, она всегда с таким. Но это ещё и о долге, чести, совести. Там такая их жизнь, она вытаскивает наружу именно глубинное и главное, что есть этот человек. Они достойны той новостной картинки, где только про героев и подвиги. И я не пропускаю новостей, всматриваюсь в экран до рези в глазах.