Стихи Твардовского о финской войне прошли как-то мимо меня. Более важным фактом для моего отношения к Твардовскому были не его тогдашние стихи о войне, а то, что он пробыл «незнаменитую» войну на Карельском перешейке. В том предчувствии будущего, которым я тогда жил, это казалось особенно существенным.

И лишь несколько лет назад не стихи того времени, а фронтовые записи Твардовского, которые он вел на Карельском перешейке, открыли мне все скрытое напряжение духовной жизни, какою жил он тогда, в преддверии надвигавшегося на нас трагического будущего, и ту нелегко давшуюся ему внутреннюю подготовку к этому будущему, которая без прикрас, во всей своей трезвой суровости встает со страниц записей.

Конечно, строки Твардовского — одни из самых удивительных по силе — «На той войне незнаменитой» могли быть написаны только во время или после «знаменитой», после Великой Отечественной войны. И сам эпитет — «незнаменитая» война — мог появиться только на ней или после нее. Но первоначально почувствовано это было тогда, в сороковом году, на Карельском перешейке. И то, как это было почувствовано еще тогда, многое определило в дальнейшем.

«На той войне незнаменитой» я прочел гораздо позже, чем «Я убит подо Ржевом». Но хотя по срокам встречи с ним оно для меня — читателя — оказалось позднейшим, по срокам чувств — у Твардовского — оно предваряло «Я убит подо Ржевом». И так же, как и многое другое, было отстоявшейся в душе заготовкой на будущее.

В годы Великой Отечественной войны, если меня не обманывает память, у меня было всего две мимолетных встречи с Твардовским, обе в Москве, на перекладных с фронта на фронт. Во фронтовой обстановке война нас так ни разу за все четыре года и не свела.

И все значение постоянной впряженности Твардовского в войну, от начала и до конца ее, сознавалось не через личные встречи с ним, а через все прибавлявшиеся главы его «Василия Теркина». И через их прямое, и через их косвенное воздействие. Еще не законченная книга не только становилась на наших глазах частью народного духа. Больше того — через читавших, а порой и знавших ее наизусть, еще продолжавших воевать людей она делалась как бы неотъемлемой частью самой войны.

Наверное, я бы наложил свое последующее восприятие на первоначальное, если бы сказал сейчас, что уже по первым прочитанным главам ощутил весь масштаб замысла, всю глубинную силу правды о войне, во имя которой была замышлена поэма.

Правда о первых прочитанных главах состояла в том, что я как поэт столкнулся с чем-то недоступным для меня. Сомневаться не приходилось.

Именно тогда, во время войны, я написал несколько стихотворений, которые тоже читались наизусть и переписывались и которые я люблю и поныне. Но трезвое чувство сравнительных масштабов сделанного не покинуло меня, когда я прочел первые главы «Теркина». А где-то в сорок четвертом году во мне твердо созрело ощущение, что «Василий Теркин» — это лучшее из всего написанного о войне на войне. И что написать так, как написано это, никому из нас не дано.

Об этом своем ощущении я написал Твардовскому по его фронтовому адресу.

«Дорогой Саша! Может быть, тебя удивит, что я тебе пишу, ибо в переписке мы с тобой никогда не были и особенной дружеской близостью не отличались. Но тем не менее (а может быть — тем более) мне непременно захотелось написать тебе несколько слов.

Сегодня я прочел в только что вышедшем номере «Знамени» все вместе главы второй части «Василия Теркина». Мне как-то сейчас еще раз (хотя это думается мне и о первой части) представилось с полной ясностью, что это хорошо. Это то самое, за что ни в стихах, ни в прозе никто еще как следует, кроме тебя, не сумел и не посмел ухватиться. Еще в прозе как-то пытались, особенно в очерках, но в прозе это гораздо проще (чувствую по себе). А в стихах никто еще ничего не сделал. Я тоже вчуже болел этой темой и сделал несколько попыток, которые не увидели, к счастью, света. Но потом понял, что, видимо, то, о чем ты пишешь, — о душе солдата, — мне написать не дано, это не для меня, я не смогу и не сумею. А у тебя получилось очень хорошо. Может, какие — то

Пока еще не Константин — Кирилл. Начало 1920–х годов

Александра Леонидовна (в девичестве княжна Оболенская) и Александр Григорьевич Иванишевы, мать и отчим К. Симонова

К. Симонов (крайний слева) среди товарищей по Литературному институту

Евгения Ласкина, первая жена

«Мы довольно близко видели смерть и, пожалуй, сами могли умереть,

Мы ходили везде, где можно ходить,

И смотрели на всё, на что можно смотреть…

Сотрудники газеты «Героическая красноармейская» среди военачальников.

Справа налево: Б. Лапин, К. Симонов, Г. Штерн, Я. Смушкевич, Н. Воронов, Г. Жуков, З. Хацревин, Л. Славин, Д. Ортенберг, Н. Бирюков, М. Никишев, П. Горохов. Халхин — Гол, 1939

К. Симонов с матерью и Героем Советского Союза полковником Г. Михайловым (прототипом Луконина — героя пьесы «Парень из нашего города»). Февраль 1941

Кадр из фильма «Парень из нашего города» (1942) В главных, ролях. Л.Смирнова и. И. Крючков.

С Евгением Долматовским. 1939

Перейти на страницу:

Похожие книги