Два года, два года, два года, думал Лев Николаевич, шагая к дому врача, невзрачного человека в пенсне с золотой оправой. Он шел расплатиться. У врача был пациент, но вскоре они вместе с пациентом вышли в переднюю.
— Познакомьтесь, — сказал врач. — Лев Николаевич Толстой. Александр Иваныч Европеус.
Толстой кое-что слышал о Европеусе. Это был разжалованный по делу Петрашевского-Буташевича. Толстой протянул руку.
— Возможно, нам по пути? — сказал он. — Я пришел проститься.
— Я подожду вас во дворе, на скамеечке, — сказал Европеус.
Лев Николаевич, незаметно вздохнув, отдал врачу последние свои деньги. Тот спокойно сунул их в ящик ломберного столика и сказал:
— Я надеюсь, вы вполне поправились. Только не переутомляйтесь.
Будь я на твоем месте — конечно, я бы не переутомился, подумал Толстой. Я бы и в ус не дул.
Европеус поднялся со скамьи, и они вместе вышли. Перед Толстым был человек с слегка загорелыми щеками и внимательным взглядом. Ему можно было дать не менее тридцати лет.
— Вы не торопитесь?
— Нет, — ответил Европеус.
И они медленно пошли по улице.
— Я слышал, вы окончили Александровский лицей в сорок седьмом году? — сказал Толстой. — Я тогда как раз оставил Казанский университет.
— Да. После я слушал лекции в Петербургском университете и готовился к магистерскому экзамену по политической экономии в совете Лицея.
И они заговорили о Петербургском университете и его педагогах, одних из которых знали лично, других понаслышке, и о дисциплинах, которые там читаются. И поделились университетскими шутками… Разговор их скользил плавно, без помех. В нем было нечто и занимательное, и полезное для обоих. Но чего-то и недоставало… Неожиданный ли тайный интерес друг к другу предопределил для них круг вопросов, который не могли миновать, как бы ни желали того, или недавние высокие интересы и страшные переживания одного из них… Некое имя как бы просилось на уста обоих, особенно Европеуса; и оно, еще не произнесенное, уже сопутствовало разговору, пока Европеус не назвал его: Шарль Фурье. Назвав, он всецело ушел в воспоминания. В то время, когда он готовился к экзамену по политической экономии, он основательно познакомился с учением Фурье. Это были бурные дни. Переломные в его жизни. Он был не одинок. Учение Фурье сблизило молодых людей, сцементировало дружбу… О, воодушевление было великое. Конечно, никто не ожидал такого жестокого финала. За месяц до ареста устроили в складчину обед в честь Фурье. Один из друзей Европеуса привез из Парижа большой портрет Фурье.
— Мы собрались у меня на квартире, — пояснил Европеус. — Это было седьмого апреля сорок девятого года. Мой друг Николай Сергеевич Кашкин пригласил Ахшарумова — не знаю, слышали ли вы о нем, — а один из наших — Спешнева и Петрашевского. Здесь Кашкин впервые встретился с Петрашевским. У нас был отдельный от Петрашевского кружок.
— Я знаком с Кашкиным. По-моему, он очень образованный…
— Но как-никак Петрашевский был первый последователь Фурье в России. Он даже у себя в деревне пытался устроить нечто вроде общины, фаланстера, и построил для крестьян общий дом, но… крестьяне решили, что тут какой-то подвох со стороны помещика, и… сожгли дом.
— Сожгли?! — изумленно сказал Толстой.
Они остановились против здания ванн. Толстой вдруг живо вспомнил свое настроение конца сороковых годов. В те дни в нем впервые созрела идея нравственного самоусовершенствования и делания добра.
— Разве это так удивительно? — спокойно спросил Европеус.
— Нет. Дело в том, что в сорок седьмом году я оставил Казанский университет — отчасти для того, чтобы устроить счастье своих крестьян и тем самым свое собственное, — но также встретил со стороны крестьян полное недоверие, и из всех моих попыток ничего не вышло.
— Петрашевский старался убедить крестьян. Он говорил о пользе жить общиной и доказывал: «Ведь так будет не в пример выгоднее, лучше». А староста и крестьяне только кланялись, отвечали: «Воля ваша, мы люди темные, вам лучше знать». Или: «Много довольны! Как будет угодно вашей милости». А сами взяли да ночью сожгли постройку.
— У меня построек не было и ничего не жгли, но удивительно как похоже на мои разговоры с крестьянами! — сказал Толстой. — Внешне — согласие, а чувствуется, ни в чем не верят барину и во всем видят подвох. А знаете, здесь недавно один старичок, бывший офицер, все допытывался у меня:
Европеус посмотрел на него, сказал:
— Это не такая уж завидная доля.
— Извините. Это я к слову. Я слышал, приговор был… тяжкий.
— Я был приговорен к смертной казни через расстреляние. Затем по ходатайству генерал-аудиториата казнь была заменена ссылкой в Вятку. А по конфирмации сослан рядовым на Кавказ… без лишения дворянства, В прошлом году ко мне приехала жена. Она англичанка.
— А какой из себя Петрашевский?