В тот же день он сел за работу над «Письмом с Кавказа» — будущим «Набегом». Он словно пришпоривал себя, не давая себе ни отдыха, ни срока. Но и этот труд, как и забота о долгах и послания к кредиторам, не занял его воображения целиком. Он еще должен был вывести для себя с математической ясностью два великих понятия: о добре и о боге. Он не мог спокойно жить, не выяснив этого!
Думая о добре, он остановился было на понятии разумного эгоизма, оказываясь и в этом солидарным — хотя и очень ненадолго — с никому еще не известным современником Чернышевским. Что мне приятно и полезно, то и есть добро, думал он. Так что же такое добро? Нет, что мне приятно — это еще не добро. Но где же граница между добром и злом? Сулимовский на обеде сболтнул о том же, не вдумываясь и не ища ответа, но попал в цель: ты полагаешь, что делаешь добро, а получается зло. Все относительно. Значит, ответа нет? Он не спал, комкал подушку. Размышлял лихорадочно, опровергая себя. И наконец пришел к выводу: цель жизни — делать добро людям так, как ты его понимаешь, как подсказывает совесть. Делай для других то, чего желал бы самому себе. Пусть понятие блага небезусловно. Не думай об этом. В пользе ближнего — твоя цель и добро для тебя. На этом и стоять. И вздохнул с облегчением.
Понятие бога вывести было много трудней, нежели понятие добра, и он мучился оттого, что не может справиться с этой задачей. Пока он пришел лишь к тому, что человеку не принадлежит право возмездия. «Он слишком ограничен — он сам человек». (Льву Николаевичу и не мнилось, что эта мысль — зародыш будущего романа «Анна Каренина».) Он и у других читал, и для себя отметил: «Понятие о Боге проистекает из сознания слабости человека». Но сколько он ни перебирал соображений, ни одно не содержало четкого обоснования бытия бога, а скорей было гипотезой. И он утешал себя тем, что и Руссо ничего определенного в этом направлении не нашел и гипотеза о боге должна быть дополнена верой.
В часы утомления он шел пить минеральную воду или «шляндал» по бульвару, что тоже входило в «обыкновенный образ жизни», как он скептически называл свое повседневное, без бурь и опасностей, существование, на ходу все же обдумывая новый замысел — «Роман русского помещика». И в обыкновенном подчас зарождается необыкновенное. Подобием бури в душе или ее предвестием. Новая мысль охватила Толстого, как выразился он в другое время и по другому поводу, «облаком радости». Это и была мысль о «Русском помещичьем романе с целью». В слово «роман» он вкладывал свое содержание:
Широко шагая по бульвару, он с некоторым ожесточением думал о том, что нынешнее правление в России — великое зло и он напишет об этом в романе. И еще пришло на ум, что о правлении, о политическом устройстве страны следует поразмыслить основательно и — что очень важно — сочинить… нечто вроде программы.
Весь этот труд был впереди, а пока… здесь же, на бульваре, подобием двух призраков — Хилковский, которому Лев Николаевич обрадовался, и штабс-капитан Олифер, которому он нисколько не был рад. Хилковский объяснил: только что приехал — и вот такая встреча…
А какая такая встреча? Ничего особенного. Вот если бы без Олифера… И, едва успев поздороваться с Олифером, глянув ему в лицо, в полузакрытый глаз, Толстой сказал:
— Истекает шестимесячный срок моего юнкерства. Я намерен сдать экзамен, получить офицерский чин.
Олифер в свою очередь вперил в него холодный взгляд и — непререкаемо, точно это от него зависело:
— Никаких шести месяцев! Вам служить еще два года.
Наверно, от этого ответа штабс-капитана у Льва Николаевича вмиг разболелись зубы. Одно несчастье — разговаривать с подобными людьми, выслушивать их дурацкие ответы, подумал он. И вспылил:
— Да я лучше немедленно в отставку!..
Если бы они оба знали, что штабс-капитану жить еще всего два года!..
Они стояли на солнцепеке и только мерили друг друга глазами. И вроде бы больше не о чем было говорить.
Лев Николаевич отправился в Железноводск, чтобы и там полечиться. И вновь перед ним — Хилковский с Олифером. Словно бы они по уговору ездили за ним вслед. Хилковский надоедал ему своими беседами не меньше, нежели Алексеев в Старогладковской. А Олифер? Лев Николаевич пошел к нему на дом, он намерен был вновь объясниться, но Олифер остался невозмутим и, держась за косяк двери, повторял равнодушно:
— Поступайте как знаете. Я сказал: два года.