— Вчерне, — ответил Лев. — Меня все более захватывает «Отрочество». Почему-то трудно пишется история Карла Иваныча. И разные мысли отвлекают. Возможно, я напрасно ищу доказательства существования бога. Доказательства надо заменить верой.
— Мне кажется, у тебя какой-то странный бог. Он — твой собственный. Как у язычников. Совесть — это и есть бог.
— Одни говорят: совесть, другие — разум. Самое главное: я убежден в гармоническом устройстве вселенной. Поверь, это очень важно. Либо в мире, отчасти и в обществе, преобладает порядок, подчас резко нарушаемый в том или другом отношении, либо надо считать, что все живое, всегда и во всем, — во власти слепого случая, и тогда мы открываем перед самим собой путь к скептицизму и отчаянию! — сказал Лев.
— Все это верно, но не имеет прямого отношения к религии, — ответил Николенька.
— Да, пожалуй. — Лев зачастую ловил себя на том, что он не понимает необходимости существования бога.
— Независимо от этого иметь определенный взгляд на мир так же важно, как выработать моральные принципы, — сказал он. — Я намерен составить для себя правила жизни.
Николенька засмеялся (когда он смеялся, умное лицо его делалось таким добрым и милым!).
— В который раз ты принимаешься их составлять, Левочка?
— Для этого недостаточно целого века размышлений. Дураки, не вдумываясь, усваивают простые и несложные правила, согласные между собой, и оттого больше успевают в жизни, нежели умные люди, которые все хотят взвесить, понять, объяснить…
Лошади были заложены, и Николенька сел в возок. Лев верхом поехал провожать его до ближайшей станицы. Ровные полосы света лежали на майской налившейся траве, на деревьях, на дорогах в Россию, к Москве и Туле, к Яснополянскому парку, где сейчас также налились травы, и по ним пробегает ветерок, и набухли почки на деревьях, а возможно, уже и появились зеленые листочки на ветвях, между которыми птицы, прилетевшие с юга, порскают с веселым и радостным щелканьем и уже свили себе гнезда.
После отъезда Николеньки мир опустел и стало одиноко, грустно, как никогда. За окном точно по воздуху пронесся всадник на коне, черном, как сама ночь. Или там море разлилось — то самое, к которому ездил из Кизляра? Болото, море, пески, соленые озера. Ночное безмолвное или глухо урчащее море. Ночь и море, море и ночь плещутся в груди; что там ноет и рвется наружу, и как может ныть, если это в тебе самом плещется море?
Он жадно вдыхал прохладный воздух и смотрел в темноту. А как все это передать словами? А звуки, а запахи? Макнуть перо в чернильницу и поставить кляксу? Где начало и конец ночи и воображаемому морю? Как только встают эти «где» и «почему», так мысль теряется в бездонности. Теряется, сливается, свивается… Все мы — дети. Нет часа, когда не мыслишь. Только требования тела оттесняют мысль. Но иногда и мысль побеждает. А казак пролетел по воздуху. А мысль пролетела в Ясную. А стремление человека к счастью — это и есть главная тайна жизни. Только надо знать — в чем твое счастье и какие средства достижения его допустимы совестью.
За окном бешено мчатся тени. Где-то грохнуло — не гром ли? Не гром. Выстрел. Где начало и конец мира? Глухая тоска и безмерная любовь. И тени, тени. Что делать, куда девать себя? Бога нет… Это была безумная мысль. Но в голове проносился миллион разнородных мыслей, стремившихся как поток, и ощущений, не поддающихся ни контролю, ни рациональному началу; разрушительный и освежающий поток, он простирался от клочка земли под ногами до далеких, грубо и назойливо сверкающих миров, он вламывался и разрывал грудную клетку, как — одновременно — вламывались в мозг грусть и одиночество.
…Утром от Алексеева принесли конверт — бумагу из Тифлиса, из Управления начальника артиллерии Кавказского корпуса: рапорт за подписью капитана Мооро. Как видно, ответ на его письмо к Бриммеру. «На какой отличной бумаге пишут, мерзавцы», — подумалось вскользь. Под рапортом была приписка Алексеева, командира батареи, и Лев, стоя, согнувшись над столом, прежде всего прочитал ее: «Согласно этого рапорта предлагаю его сиятельству фейерверкеру 4-го класса графу Толстому уведомить меня на сем же. Подполковник Алексеев».
Он прочитал рапорт. В рапорте говорилось, что фейерверкер граф Лев Толстой на основании 56-й статьи 5-го тома военных постановлений может быть уволен от службы «без именования воинским званием» и, если Толстой желает этого, его высокоблагородию Алексееву следует по команде и установленным порядком войти с представлением к начальнику артиллерии.
Действие бумаги было подобно увесистому удару дубинкой. Бешенство закипало в груди. «Без именования воинским званием». Значит, он был прав: два года пребывания на Кавказе, и из них полтора на военной службе, участие в набеге, а затем в двух экспедициях, и притом с отличием, — все это не имеет никакой цены! С чем приехал, с тем и уезжай. То есть ни с чем! Такова благодарность начальников, таков ход бездушного ведомственного механизма!