Мой брат Колик, достигнув зрелости, стал абсолютно непоколебимым человеком, сдержанным и полным достоинства, как пожилой индейский вождь. Мы с братиками много раз проверяли — неожиданно кричали ему в ухо, или чиркали спичку под самый нос, или замахивались ухватом — но он даже не моргал; только потом, через минуту, слегка усмехался с пренебрежением. Но была и у Колика своя слабость: песни о маме. Неважно чьи, хоть Высоцкого, хоть Вертинского, хоть самого последнего эстрадного шансонье — на Колика они действовали магически! Он замирал и заворожённо слушал, сглатывая и утирая глаза во время припевов. Мы недоумевали и говорили ему: что тебе эти песни, когда рукой подать до живой и здоровой мамы? Не глупо и не греховно ли плакать о том, кто рядом, кто на первом этаже красит губы у овального зеркала? На это Колик отвечал, что если мы чего-то не понимаем, то не лучше ли промолчать, чем лезть, путаться и навязываться? Ну так объясни нам, напирали мы, да, мы не понимаем, мы только и ждём объяснений! Но Колик хмыкал и изо дня в день ничего не объяснял. Не в силах ни поколебать его, ни оставить в покое, мы постепенно изменили тактику: теперь, делая вид, что всё поняли, а на самом деле желая порезвиться и покуражиться, мы стали подсовывать Колику разную сомнительную музыку, то Шуберта, то Гершвина, то Бреля, то японский эмбиент, то норвежский дум, то вообще восьмибитные мелодии из видеоигр, и говорили: это о маме. И Колик, не знавший названий и языков, доверчиво моргал глазами, садился и благоговейно слушал. Мы некоторое время хихикали и перемигивались у него за спиной, а когда уставали перемигиваться, взбивали подушки, накрывались пледами и тоже погружались в песни. А иногда заходила и мама, раздавала нам лакричные палочки, подтыкала пледы, вставляла трубочку в коктейль и слушала с нами.

<p>EF. Истории безоблачного детства. О папе</p>

Один из самых ярких дней моего детства — когда папа принёс домой микроволновую печь. Сколько было веселья, возбужденья и ликованья! Толик и Колик топотали по дому, выбирая ей красивое место — на зеркальном трюмо, на подоконнике, под листьями фикуса, рядом с Политехническими Словарями, на холодильнике, на рояле — а Валик тянул следом удлинитель. Попискивая от нетерпения, мы пробовали наши первые рецепты: разогревали роллтон, плавили пластилин, жарили на прутиках абрикосы и райские яблочки. Это был наш маленький камин!

Но папа не принимал участие. Уткнувшись лбом в оконное стекло, он уныло смотрел в темноту, томился — ждал маму. Он ужасно любил маму, ужасно неразделённо! Папа говорил, что любовь похожа на качели — она редко сохраняет равновесие. Папа был слишком тяжёлым и застрял внизу, а мама взлетела высоко-высоко в холодный воздух. Она обычно появлялась дома под утро, роскошная, напудренная, надменно усталая. Папа, ждавший в углу прихожей, вскакивал со стула, подбегал, тянулся губами. Мама никогда не принимала поцелуй, но он тем не менее ежевечерне обрызгивал усы и бороду духами, из флакона с резиновой грушей-пульверизатором.

Но довольно о грустном! Вот как мы подшутили однажды над папой: Толик и Колик вылили его «Comme de garçons» в фикус, а Валик написал в опустевший флакон. Вечером папа как всегда обильно опшикал лицо, и вокруг него повисло облако терпкого запаха мочи. Жёлтые капельки на линзах пенсне. Конечно, он всё заметил. Но тоска уже давно съела его изнутри — он не смог ни огорчиться, ни рассердиться. Глаза его как были, так и остались — печальными и влажными, как ноябрьский вечер. Опустив руки, мы стояли и смотрели, как он потерянно утирает бороду рукавом. Толик заплакал, а Колик обнял папу за ногу. «Папочка, папочка, мама вот-вот придёт, вот увидишь!»

<p>F0. Побег и скитания. В путь</p>

Не успел я уложить в баул свитеры, как Белый Охотник уже стоял в дверях. Теперь я как следует рассмотрел его лицо: лоб мародёра, нос мучителя, рот сластолюбца. Он ничего не говорил, и я не знал, что делать. Отвага оставила меня. Не хватало даже сил протянуть руку за широким разделочным ножом, который я всегда держал на столе. Наконец он произнёс:

— Собирайся.

— Куда? — глупо проблеял я.

— Назад.

Облегчение, отсрочка. Я думал, он обесчестит и убьёт меня сразу. Дрожащими руками я уложил свитеры, перемежая их мешочками саше, пристроил сверху утюг. На дно второго баула я опустил одеяло, на него — гантели, на них — простыни, наволочки и шторку для ванной. В третий баул легли коврик, носки, трусы, тарелки и шапочка для плавания. В четвёртый — кукольный домик, пара хрустальных бокалов, пожухший Петрарка, сковорода, зимние стельки, сорочки, запонки, воротнички. Это была едва ли половина, но как только я прикоснулся к пятому баулу, Белый Охотник остановил меня коротким гортанным окриком.

Перейти на страницу:

Похожие книги