– И есть ещё сказание… Так, глупость, выдумка. Передаётся от одного поколения умельцев другому. Как долго? Вот уж не знаю. Триста лет с привесом, я думаю. Иногда кто-нибудь из ребят сообщает: «Нашёл! Подтвердилось!» Беда только, что в нашем случае ничего, ровным счётом ничего до конца подтвердить нельзя. Как и опровергнуть, впрочем. Будто бы существует девятое поле. Будто бы до людей лучшими землями владели некие исполины, силачи, не знавшие закона, безудержные в своём неистовстве… Будто бы их звали арефа или арефайи… Древнее зло. То ли они погибли от гнева Божьего, то ли их перебили сами люди, то ли они заснули, чтобы пробудиться, когда исполнятся последние сроки… Возможно – только возможно, никаких твёрдых доказательств нет! – существуют технэмы, созданные ещё до Потопа. Созданные ими, арефа. И нет ничего страшнее… Просто очень красивое место, где есть соблазн, который тебя сражает. Ты не можешь его победить, и сила, заключённая в ловушке, отчего-то выбирает именно тот соблазн, с каким тебе ни при каких обстоятельствах не справиться. Место открывается совершенно неожиданно и поглощает всех тех, кто коснётся земли и воды, явившихся вместе с ним, или вдохнёт тамошнего воздуха. Никакой боли. Диво, краса, совершенство… твоя душа уходит от тебя и омрачается. Ты сам никогда не вернёшься. Всё это, полагаю, сказки… Правда, один мой друг пошёл в горное селение, появившееся на месте, где никогда никто не жил, увидел там серебряную бабочку и сошёл с ума от тоски по ней. Не зашёл внутрь, просто увидел издалека свою мечту, какую-то недостижимую мечту, и сделался умалишённым.
Она сделала неуловимо быстрое движение, и красный дождь обрушился на нас обоих. Танг-так! – ударила глиняная чаша в камень мостовой. От неё откололся кусочек.
Моя правая рука болела выше локтя так, словно по ней ударил большой искусник панкратиона, а не барышня с нежным пушком на шее.
– Ненавижу! – бросила мне собеседница и залилась слезами.
Что? За что?
О, кажется, увлёкшись рассказом, я всё-таки взялся за проклятую чашу и даже поднёс её ко рту. Привычка…
– Вот дура! Ну, дура! Козявка.
Воспитанием она тут со мной заниматься будет! В дочки годится, а…
– Как вы смеете… – пробормотала она, размазывая слёзы.
Нет, дело тут не в дурном нраве. Она просто не может справиться с чем-то, нанёсшим глубокую рану, с чем-то, добравшимся до сердца.
– Извините… Простите меня… – говорю я ей в растерянности.
Как успокаивают женщин? Я сто лет не успокаивал. Очень давно. С тех пор, как Ольги со мной нет, я, кажется, никого не успокаивал…
Беру её за руку.
Отдёргивает.
Легонько поглаживаю её по руке.
Отстраняется.
Даю ей кружку с водой.
Вертит головой, мол, отстаньте.
– А давайте сыграем в одну игру. Её специально сочинили для тех, кому плохо. Можно сказать, для тех, кому хуже некуда.
Она поднимает на меня взгляд. Степень зарёванности – средняя. Глаза – воплощённое беззаконие. То ли убить кого-нибудь на месте, то ли с обрыва на камни броситься, то ли воткнуть себе гвоздь в ладонь, чтобы боль отпустила.
Но только женщина – такая технэма, у которой тайный ход всегда и неизменно открывается ключом любопытства.
– О чём вы? Что за пустое тараруйство! Игра? К чему тут игра? Какая ещё игра?
Аж четыре вопросительных знака! Дело идёт на лад. Снова уж милая барышня реветь не примется. Попалась.
Ладно, назвался груздем…
– Мы с вами не знаем друг друга. Мы, вернее всего, больше не встретимся. Мы не причиним друг другу никакого несчастья. Вы мне – никто, я вам – никто. Но я вижу в вас боль. Её, кажется, столько, что слёз вам хватит на добрую клепсидру.
Она мрачно отвернулась. Нет, голубушка, так не пойдёт.
– Представьте себе, что я – тот человек, коему вам надо высказать всю вашу боль. Потом всё забуду. А сейчас готов встать на котурны и честно сыграть…
Госпожа табуллярий не дала мне закончить. Она резко придвинулась к столу, схватила меня за руки и заговорила с бешенством и отчаянием: